Окончание. Начало см. Часть 1
Москва, 1952-1954 годы
Мне нравится поведение природы. Ее характер, манера держаться. Ее стиль.
21 апреля 1954 года. Из дневника А.Нюренберга
Воспоминания о Париже! Как часто в часы уныний, пинков и неприятностей они были сладким вином и валерианкой одновременно для меня!* * *
О пришедшей утомительной, нудной старости думать неприятно и скучно. Ничего остроумного не придумаешь. Надо все идти вперед, пореже оглядываясь. Бывают часы, когда, обратив свой взгляд к судьбе, чувствуешь себя кроликом, загипнотизированным удавом.
В бутылке вина осталось так мало. Только на дне... А жить и работать еще столько нужно.
* * *
Как много и увлеченно работает на Верхней Масловке смерть.
* * *
Прошло два месяца после смерти Егора Ряжского. Только два месяца, а о нем уже крепко забыли. Это лучший, искренний венок Ряжскому. И, хотя о покойниках не принято плохо отзываться, но истина и справедливость требуют другого. Плохой был человек и холодный художник... Его душа была похожа на тундру с вечной мерзлотой, а сердце на холодильник, где ничто... жить долго не могло, увядало и умирало. И живопись его, рожденная в лике фотографии, отражала его внутреннее состояние.
* * *
Рассказывают, что Лентулову принадлежит красочная фраза:
— Ребята, гляньте поскорее глазами, пока Комитет по делам искусств не запретил это делать.
* * *
Слово импрессионизм принято считать ругательным. Наши искусствоведы считают это своей победой. Но так как спрятаться от него стало очень трудно (все новое и свежее порождено этой опасной школой), то пустили в ход скромное, малоэффективное слово «пленэризм». Лицемерие восторжествовало.
* * *
Снимаю первый шляпу перед тремя лицами:
1. перед председателем домкома.
2. перед судебным следователем моего района
3. перед парторгом МОССХа, возглавляющим борьбу с импрессионизмом.
* * *
Знакомая старая врач-психиатр рассказывала:
— Мне приходилось прятать от мужа то, что он доживает последние дни. Я часто пыталась его утешить: «Ну, что тебе цепляться за эту тяжелую жизнь? Что в ней хорошего? Мучения, страдания. Нет радости. Редко дни душевного покоя». А он тихо отвечал: «Нет, нет. Ты не права. Есть радости. А первый снежок? А ранняя зелень? А весеннее море и солнце? Нет, ты не права».
* * *
Перед смертью Осмеркин мне заявил: «Если на том свете я встречу Сашку Герасимова, я подойду и обязательно плюну в его ряшку»
* * *
Смерть Осмеркина
1953, 27 июня (суббота)
Белорусская железная дорога, станция Пионерская.
Приехал Шура Разумный и передал печальную, давно ожидавшуюся, весть – умер Осмеркин. Поспешили в Москву в Банковский переулок, на ул. Кирова. Надя нас не пустила в мастерскую, где стоял гроб с телом. «Не стоит, – тихо сказала она – не хорош он. Жара сильно разложила. Лицо все в красных пятнах, и дух пошел».
В квартире Гальпериной, его второй жены, уже были Фальк, Фейгин, Хазанов, его две дочери и какие-то незнакомые женщины.
Надя (мы ей передали букеты цветов, купленных нами на рынке) рассказала, как он умер:
— Сидел на этюде в соломенной шапочке и писал. Я сбегала на кухню Дома отдыха, чтобы приготовить чего-нибудь. Возвращаюсь к Шуре и еще издали вижу — нет его шапочки. Думаю, сам пошел поесть чего-нибудь. Подхожу ближе — лежит на земле. Этюд на мольберте стоит рядом. Я бросилась к нему. Рот искривлен, глаза не вращаются. Что делать? Сама не донесу. Смотрю, идут мужчины от строящегося здания. Я их упросила. Они его принесли. Уложили в постель. В правой руке зажатой была кисть с краской. Просит карандаша и бумаги. Написал — кушать хочу. Даю ему ягод, но он глотать не может. Вот горе, думаю, паралич горла. Потом, смотрю, он хрипит, в горле что-то как будто переливается и булькает. Взяла я его голову в руки, и тут я поняла, что он умирает. Дыхание все хуже и хуже. Прибежала врачиха. Хотела пиявки ставить, сделала укол. Но Шуре все хуже и хуже. Глаза закатились кверху. Дыхание стихло, и он тихо умер у меня на руках.
Потом осложнения с актом о смерти. Как трудно хоронить людей, я даже себе не представляла. Свидетельство от милиции нужно, а для этого чуть ли не нужно ехать с гробом обратно в отделение милиции того района, где находится Дом отдыха. Я насилу упросила нашего московского начальника милиции. Пришел такой дядька мрачный и согласился наконец-то подписать акт о смерти. Помог мне очень внимательный и любезный врач. Сегодня перевезем тело в морг. Там его вскроют. Хоронить будем в понедельник.
В понедельник я и Шура Разумный опять отправились покупать нашему несчастному земляку и другу юности цветов. Долго выбирали. Наконец выбрали такие, чтобы покойник был доволен. Он ведь знал толк в цветах, которых столько написал в своей жизни. Когда мы с букетами направились к выходу, одна цветочница нас остановила и весело сказала: «Такие приличные люди с такими венками! Ай, ай! Возьмите у меня чуть дороже, но зато красота. Если для женщины, не пожалейте десятку».
Пришлось добавить из ее красочных 7 георгин кое-что для наших венков.
МОССХ отказался дать свое помещение и право на гражданские похороны. Причина отказа:
– К нему, – сказала чиновница из МОССХа, – было плохое отношение.
Итак, формалистам не положено уходить на тот свет с музыкой, цветами и некрологами.
* * *
Надя, угрожая жаловаться в ЦК, добилась того, что Осмеркину разрешили полежать в Доме художников на ул.Горького, но без полагающихся почестей. Мы его там и нашли. Его выгружали из похоронного автобуса в тот момент, когда мы подходили к дверям Дома художников. Впечатление – точно товар какой-то привезли. Народу, вопреки желанию правления МОССХа, было много.
Гроб поставили на голый стол. Сзади висела измятая тряпка, которая должна была быть символом того, как относятся члены МОССХа к умершему символисту. Ни одного из начальников и ни одного цветочка от них, только от друзей.
Но ученики и друзья, любившие Осмеркина, не посчитались с МОССХом и в теплых, взволнованных речах много хорошего сказали о покойнике. Приехал строитель высотного здания Университета Руднев с огромным венком и сказал несколько горячих слов о творчестве Осмеркина. На стенах ученики повесили восемь работ Шуры. Среди них отличный портрет в серо-черной гамме первой его жены Кати. Были натюрморты и пейзажи, написанные в Загорске.
Хоронили на Ваганьковском. Напротив Сурикова. Вблизи Сережи Есенина – его приятеля по выпивкам.
Руководил похоронами один из могильщиков, мужик с загорелым, умным лицом и крепкими руками.
– Могила хорошая, – сказал он степенно, – глубокая и под деревом.
Да, Шура был бы доволен...
Больше всех плакала Надя. Елена и девочки больше глядели...
Автобусы нас довезли до Театральной площади. Оттуда мы кучками направились на Кировскую улицу, где Разумные, накупившие закуску, устроили в честь Осмеркина поминки. Мастерская покойника была украшена 32 полотнами. За 30 лет. Нас было человек 25. Дочери, две жены Шуры, я, Разумный с женой, какие-то незнакомые пожилые, полные дамы и ученики.
Первое слово было дано мне. Я начал с детства Осмеркина. Ему 16-17 лет. Ученик реального училища. Ярко выраженный блондин, голубые, сияющие глаза и чудесный рот с зубами, которые встречаются только на открытках. Он интересовался живописью и ходил ко мне за советом, как рисовать и писать. Первые его работы – гипсовые орнаменты и этюды с окрестностей Елисаветграда. Бывал у него дома. Плотная, истеричная, всегда плаксивая мать и державшийся с достоинством крепкий, красивый отец – землемер Осмеркин, прятавший у себя во время царских погромов студентов и евреев. Вспомнил холодную и голодную Москву 1921-1922 годов. Страстную площадь и квартиру Осмеркина на 3-м этаже с большим балконом. Топку печей мебелью, комнату, превращенную в уборную, лошадину и гнилые яблоки. Приходили к нему Кончаловский, Лентулов. Потом бывали диспуты и споры с Маяковским...
С хорошим живописным блеском были написаны тогда его лучшие портреты первой жены Екатерины Тимофеевны (к слову сказать, Маяковский хаживал не столько к Осмеркину, сколько к ней). И сейчас, глядя на эти работы, чувствуешь, что они согреты взволнованным сердцем эпикурейца. И это в 1922 году, когда ни хлеба, ни воды, ни электричества в Москве не было. Из столицы бежали почти все художники. Среди нескольких оставшихся чудаков – был горячий патриот Москвы Алекасндр Осмеркин с желтым, похудевшим лицом, небритый, часто неумытый (с руками, зло высмеянными Маяковским) в черном, с чужого плеча, фраке. Но с творчесим огоньком в серо-голубых глазах и неотвязчивой мыслью писать композиционные портреты, пейзажи и натюрморты. Потом был Вхутемас с его неповторримой романтикой. После Вхутемаса с гротескными декларациями – ассистентская работа у Кончаловского. Опять недоедание и опять страсть к живописи. Потом профессура.
Еще об Осмеркине. Он не был, разумеется, святым и хорошо делал, что не дружил со святыми. Но зато безмерно дружил со страстями, охотно уступая им. Увлекался вином. Но, если на одну чашку весов положить все его недостатки, а на другую достоинства (страсть к живописи, к людям, к книгам, к наслаждениям природы), то вторая перетянет. Я в этом никогда не сомневался.
24 апреля 1954 года
В Москве наконец-то яркое, прозрачное, весеннее солнце. И небо, способное поднять тонус у самого отъявленного пессимиста. Светозарное, хмельное. Чем глубже залезаю в сети старости, тем больше ценю природу, ее суровую дружбу. Ну, что и кто ее может заменить? Пушкин, разумеется, прав, называя ее равнодушной. Но зачем, впрочем, ее сочувствие?Где-то прочел:
«В старости хочется много природы и немного людей»,
«Она вне школ и течений, и ее ренессанс — вечен».
И сейчас, в старости, когда каждый день кажется подарком Судьбы, выражением ее благодушия и актом милосердия, природа приобретает особую высшую ценность. Мы уже научились ее ценить, острее любить. Научились беречь ее в своем остывающем сердце. Заметьте, деревья и облака никогда не бывают пошлыми, лицемерными, заурядными или глупыми. В самых скромных деревьях есть свой благородный стиль выражения. Нужно только научиться его чувствовать и понимать.
Конечно, порой поведение природы вызывало тяжелую обиду, но такова, очевидно, ее сущность. Вспоминаю время после бомбардировки 1941 года. Город в огне, дыму. На улицах убитые, слышен крик обезумевших людей. Страдания, стон, а она себе сияет вовсю. Чудесное сентябрьское утро. Небо лучезарно, а деревья в сказочном, торжествующем золоте. Хотя бы единственным жестом посочувствовала. Ни звука, ни одного движения.
27 сентября 1954 года
С Нелюсей съездил в золотой лес Серебряного бора. Сидели на берегу под сияющим осенним небом, глядели на тихо и плавно плывущие по зеркальной Москве-реке караваны барж. Рисовал цветными карандашами.
Добавить комментарий