Звонит мне один знакомый американец и на чистом русском языке говорит:
-Я тебе там емайл послал, но ты не ответила.
- А что там, в емайле? - спрашиваю.
- По стэнфордской рассылке получил. У них во вторник Roundtable Discussion.
К 200-летию Герцена. "Наследие Герцена в современном мире" - так, кажется, называется. Free admission.[1] Начало в пять.
- Ты идешь? - интересуюсь я, почти не скрывая, что интерес мой - шкурный.
Стэнфордский университет - в Пало-Алто, а это почти час на юг по 101-му, и к пяти, кроме Чака, меня туда отвезти некому. А сама я уже года три как избегаю все без исключения фривеи. Если рассказывать почему, к Герцену никогда уже не вернусь.
- Нет, - говорит, - не иду. Ты же знаешь, я Бунина люблю и Чехова. А Герцена, кроме тебя, вообще никто не читает. Ни русские, ни американцы.
- А откуда же у него "Наследие в современном мире", если никто не читает?
- Я же сказал, I'm not crazy about Herzen. [2] Найдешь кого-нибудь другого... Ну, ладно, на всякий случай, пошли мне что-нибудь из "Былое и Думы".
- А что, что тебе послать? - почти заискивающе спрашиваю я, понимая, что шанс еще есть.
- Что-нибудь.... something juicy. Кстати, как ты скажешь это по-русски?
- Пошли мне что-нибудь самое крутое из "Былого и дум", - отвечаю я после некоторого раздумья.
Американца этого зовут Чак Фишкин. Как звучала эта фамилия, прежде чем превратиться в свою задорно укороченную версию, не знает никто, кроме дедушки Чака, в конце позапрошлого века благоразумно перебравшегося из Одессы в Америку. Интересно, что сам Чак, имеющий магистерскую степень в русистике, до обидного равнодушен к своим "русско-еврейским" корням. Познакомились мы давно - на концерте барда Вадима Егорова. От любви к его песням я так боялась опоздать, что приехала на концерт на полчаса раньше. Смотрю - вокруг еще ни одного русского лица. Только один, до безобразия на русского не похожий, длинный, всклокоченный, трогательная такая помесь Паганеля с профессором Хиггинсом, у входа околачивается...
Но если сейчас не остановиться, то к Герцену опять-таки уже никогда не вернусь. Вообще-то Чак - это такой уникальный экземпляр человеческой породы, что не написать о нем было бы просто глупо. Но не сейчас и отдельно от Герцена.
- Что же ему послать такого завлекательного, - думаю, - чтобы он не поленился поехать со мной в Стэнфорд, для чего ему необходимо встать с дивана, на котором он в разнообразном чтении давно уже проводит большую часть своей жизни? Вообще-то, Чак не только русист, но и адвокат; в последнее время, однако, адвокатская деятельность заставляет его подниматься с дивана все реже и реже.
Вопрос освобождения России от крепостнического рабства, которому без остатка посвятил себя Герцен, не входит в список приоритетных гуманитарных интересов Чака. Зато Чак - большой эстет. Это я знала наверняка по тому сдержанному восторгу, с которым он говорил о чеховской "Даме с собачкой" или о любимом его рассказе Бунина - "В Париже". Кстати, в отличие от меня несдержанных восторгов Чак вообще не проявляет. Никогда и ни по какому поводу.
- Ну вот, - думаю, - и пошлю ему из третьей главы о любовной связи Герцена с замужней дамой, в бытность его в вятской ссылке. Это будет наживка такая филологическая. Может Чак почувствует, распознает, что в этом совершенном по звучанию и тончайшему психологизму отрывке уже отчетливо слышны и Чехов, и Бунин, и вся последующая русская проза, в которой он, надо отдать ему должное, знает толк.
"С месяц продолжался этот запой любви; потом будто сердце устало, истощилось - на меня стали находить минуты тоски; я их тщательно скрывал, старался им не верить, удивлялся тому, что происходило во мне, - а любовь стыла себе да стыла. Меня стало теснить присутствие старика, мне было с ним неловко, противно. Не то чтоб я чувствовал себя неправым перед граждански-церковным собственником женщины, которая его не могла любить и которую он любить был не в силах, но моя двойная роль казалась мне унизительной: лицемерие и двоедушие - два преступления, наиболее чуждые мне. Пока распахнувшаяся страсть брала верх, я не думал ни о чем; но когда она стала несколько холоднее, явилось раздумье."
Хитрость моя вполне удалась. Чак нехотя, но все же согласился поехать в Стэнфорд в качестве моего личного шофера. И хотя он всю дорогу ворчал, что он doesn't give a shit about this ridiculous gathering [3], я была уверена, что наживку он заглотил и теперь ему самому будет интересно послушать про "наследие".
Что-то "разгон" у меня очень медленный выходит. Поэтому о дальнейшем, опуская подробности - пунктиром. Если получится.
Столы в аудитории были расставлены вкруговую, вдоль стен, видимо, чтобы оправдать название: Roundtable Discussion - Разговор за круглым столом. Свободных мест уже почти не было, и нам пришлось сесть порознь, в аккурат через всю комнату, друг против друга. Докладчиков было трое. Они сидели за отдельным столом под огромным спроецированным на экран портретом молодого Герцена, который я помнила по учебнику литературы для 8-го класса. Припоздав, мы попали к середине первого доклада - "Герцен - как друг", причем, прямиком к хрестоматийной сцене клятвы Герцена и Огарева на Воробьевых горах.
Озабоченных "наследием Герцена в мире" набралось в тот вечер человек тридцать - от студентов-филологов, которым Герцен, по всей видимости, зачтется как факультатив, до сидящих кучкой пожилых русских эмигрантов, темными пиджаками напоминавшими президиум небольшого юбилейного собрания. Но были и местные сумасшедшие, случайно забредшие на огонек. Не забывайте, что дело происходило в Северной Калифорнии, где процент психических отклонений всякого рода значительно превышает средний по стране.
Вот почему, прожив в этих краях больше двадцати лет, я ничуть не удивилась своей соседке справа. Старуха была живописна на самый что ни на есть калифорнийский манер: полуседые волосы жидким водопадцем до плеч, линялая футболка с изображением Христа и крупной надписью "I'm a liberal just like Jesus" [4], торба из грубой мешковины через плечо. Наверняка, из бывших хиппи. Большинство ее подруг и любовников - "радужные дети цветов" далеких 60-ых, потреблявшие наркоту, как мы - витамины перед завтраком, - уже давно в могиле. А она вот чудом додержалась до поздней осени. Полвека прошло, с головой - беда, а прежняя повадка - осталась. Старуха на моих глазах извлекла из торбы айпэд и стала беспорядочно и вместе с тем необычайно сосредоточенно лупить по нему указательным пальцем, как будто она конспектирует за лектором. При этом левой рукой она с неутомимостью робота накручивала на палец прядки своих ломких, истонченных временем волос. Эта отвратительная привычка встречается и у нормальных людей, но в данном случае механическая монотонность ее действий внушала какое-то странное беспокойство, мешающее мне сосредоточиться. Вместо того, чтобы внимать лектору, я почему-то думала о том, что дома надо будет проверить, а способна ли я сама к действиям, требующим такой слаженной координации движений.
Продвинутая старуха с айпэдом увела меня в сторону от знаменитой сцены на Воробьевых Горах, где двое русских мальчиков, Саша и Ник, клянутся друг другу, что так же, как декабристы, отдадут свои жизни на благо человечества. Много лет спустя Саша напишет об там так:
" Сцена эта может показаться очень натянутой, очень театральной, а между тем через двадцать шесть лет я тронут до слез, вспоминая ее, она была свято искренна, это доказала вся жизнь наша. "
Докладчик - молодой доцент кафедры славистики Стэндфордского университета, доходя до прямых цитат, отважно переходил на русский. Эмигрантам - радость, а для остальных - извольте, перевод на экране, где за минуту до этого красовался задумчивый портрет юбиляра. Сказать, что будущий профессор блистал, читая текст на не совсем чуждом ему, но чрезвычайно коварном наречии - было бы преувеличением. Он путался в ударениях, нещадно врал в интонации и нелепо произносил длинные слова, разбивая их на короткие бессмысленные обрубки.
Кстати, Чак сказал мне как-то по секрету, что все без разбора славянские языки звучат для англосаксов вполне варварски. Поэтому верить американцам, говорящим что ваш язык это "music to their ears", т.е. что они в восторге от того, как звучит Ваш язык, - значит наивно доверяться вежливой, но неискренней лести. И вообще, кроме английского, их в большей или меньшей степени раздражают "вси языцы" кроме, пожалуй, французского и итальянского.
- А зачем же ты пошел учить русский? - с обидой за родной язык спросила я его.
- Из-за суффиксов, - ответил Чак
- Как это, из-за суффиксов? - удивилась я.
- Я учился на франко-германском отделении, - отрепетированным голосом начал свой рассказ Чак. - Однажды я прочел, что от слова "мальчик" можно с помощью суффиксов образовать десять или больше уменьшительных синонимов, и каждый из них будет иметь свой смысловой оттенок. Тогда я понял, что если уж тратить время, то, именно, на этот язык, и перевелся на кафедру Slavic Languages...
Но на этом признании он не остановился, а загибая пальцы и внимательно следя при этом за выражением моего лица, стал привычно перечислять: "Мальчишечка, мальчонка, мальчуган,..", - пока я его не перебила на середине его уникального списка, распознав в этом представлении хорошо отработанный трюк, позволявший ему с минимальными затратами времени завоевывать сердца и внимание русских женщин с гуманитарным уклоном. Русским он в итоге овладел настолько, насколько это вообще возможно для лингвистически одаренного иностранца. Но "музыкой для его ушей" русский так и не стал. В качестве таковой Чак откровенно предпочитает французский, на котором тоже говорит довольно бегло. А вообще, он знает еще немецкий и итальянский. Но "толстые" книги читает, кроме как на родном английском, только на русском. Ну, чем вам не профессор Хиггинс?
...Вернувшись обратно к Герцену, замечаю, что Чак "делает мне лицо". То есть, без слов дает понять, что из-за меня он вынужденно проводит этот вечер не на уютном диване в собственной гостиной, а на жестком казенном стуле, внимая при этом бездарному докладу на мало интересующую его тему.
Я не осуждала Чака, за то, что ему было скучно слушать о дружбе Герцена и Огарева. Хрестоматийно-известный любому советскому школьнику эпизод на Воробьевых Горах не мог растрогать его так, как он всегда, почти до слез, трогает меня. И плохое произношение лектора не играет тут никакой роли. Ведь когда я впервые прочла эти строки, мне, так же как Саше и Нику, едва исполнилось тринадцать. Я страстно мечтала, чтобы у меня тоже был такой друг, как у Герцена. Что-то подсказывало мне, некрасивому одинокому подростку с рабочей питерской окраины, что мои одногодки не дотягивают до дружбы такого ранга. Потом я выросла и завела себе настоящих друзей. Но святость, бескорыстие и нежность, которую несут в себе слова "друг" и "дружба", впервые открылись мне на страницах "Былого и Дум".
С юности фамильярно ощущаю Герцена вовсе не классиком и уж тем более ни мэтром, а приятелем, собеседником, старшим товарищем. Потом, через много лет , я узнала, что Толстой называл книги Герцена "рукой, протянутой через поколения". С тех пор у меня возникла нескромная уверенность, что мне посчастливилось до нее, до этой руки, дотронуться...
Вообще-то, мне уже давно пора вернуться к оставленному без присмотра доценту Стэнфорда, который с видимым облегчением перейдя на родной язык, бойко сыпал диковинными в этих стенах русскими именами: Грановский, Станкевич, Корш. Хомяков, Аксаков, Киреевский. Одних, западник и либерал Герцен зовет - "Наши". Других - "Не Наши". Западники и Славянофилы. Извечный русский спор, о котором молодой американец говорил так живо и заинтересованно, как будто разумное разрешение этого спора затрагивало его непосредственно, причем на очень личном уровне.
Закончил он стихотворением Огарева на отъезд любимого друга из России, когда они прощались, возможно, навсегда. Отсюда - пронзительная нежность этих строк.
И он ушел - которого как братаИль как сестру так нежно я любил!Мне тяжела, как смерть, его утрата;Он духом чист и благороден был,Имел он сердце нежное, как ласка,И дружба с ним мне памятна, как сказка.Несколько студентов заметно оживились, прочтя перевод этой строфы на экране. По всей видимости, они решили, что дружба Герцена и Огарева была такой крепкой, что постепенно переросла в романтическую гейскую любовь, в которой Огарев и признается Герцену накануне отъезда.
Модератор объявил тему следующего доклада "200-летие Герцена в России".
Профессор истории литературы из Беркли, занявшая место стэндфордского доцента, не только оказалась моей землячкой из Питера, но, к тому же, имела специализацию в виде дорогого моему сердца тандема - Герцен - Толстой. По-английски она говорила с небольшим, но узнаваемым русским акцентом, что в моих глазах всегда плюс.
Маленькая хрупкая женщина с насмешливыми черными глазами и седой стрижкой под мальчика изумила публику тем, что начала с развернутой цитаты из коржавинской "Памяти Герцена", широко известной в мое время, как "Баллада о великом недосыпе":
Любовь к Добру сынам дворян жгла сердце в снах,А Герцен спал, не ведая про зло...Но декабристы разбудили Герцена.Он недоспал. Отсюда все пошло.Такой неформальный подход необычайно расположил к ней публику. Американцы старательно записывали в блокноты: "In Memory of Herzen or Rhyme of a Historic Lack of Sleep". Дальше было еще интересней. Оказывается, юбилей Герцена праздновали в нынешней Москве две непримиримые идеологические группировки: русские социалисты и правые либералы, вроде Новодворской и компании.
Обычно, все, что благословляют либералы, социалисты проклинают и viсe versa. А на Герцене они вдруг сошлись. Тот, кто закончил свое знакомство с Герценом в средней школе, - удивится. Те же, кто читают его просто так, для удовольствия, на сон грядущий, не усмотрят в этом факте ничего странного. Скорее, он покажется им всего лишь естественным следствием неподражаемого феномена его личности.
В этом году русские социалисты собрались у столь памятного мне дома-музея Герцена в Сивцевом Вражке с плакатами: "Герцена уже разбудили. Олигархи - на выход с вещами". Они, наверняка, почитают Герцена как революционера, сторонника равенства и социальной справедливости. Либералы же чествовали его в своих эссе как первого русского западника, поборника индивидуальных свобод и демократии. Была еще одна группа, не забывшая о юбилее Герцена - блогеры. У них тоже была своя тусовка под названием "Герцен - первый русский блогер". Под блогом Герцена подразумевался неподцензурный "Колокол", издаваемый им в Лондоне в середине позапрошлого века. А что? Вполне законная аналогия с русской блогосферой, куда пока еще не дотянулись длинные руки российских властей.
Вот вам мое отдельно взятое мнение с разгадкой социального феномена, имевшего место во время празднования юбилея Герцена в Москве образца 2012-го.
Если человек - это стиль, то Герцена-индивидуума, вслед за неподражаемо-ослепительным стилем его книг, сравнить не с кем. О чем бы он ни писал: о потоке истории, о своих любовных и семейных драмах, о друзьях и недругах - его голос, лишенный привычной для того времени риторики, всегда звучит предельно искренне и на удивление раскованно. Возможно, именно это и придает совершенно магическое и непреходящее обаяние всем его текстам. Прибавьте к этому глубину и неисчерпаемость его неправдоподобных для одного человека знаний в сочетании с завидной свободой и необычайной живостью изложения - в сумме как раз и получится то неповторимое очарование, под которое и сегодня невольно подпадает его читатель. Прочтите о его смертельном разочаровании в связи с поражением революций 1848-го года в Европе, или о романе его жены с его другом Гервегом, или незабываемо-живые портреты Чаадаева и Грановского, - и вы поймете, что так в России после Герцена уже никто больше не писал.
У него было одно редчайшее качество, примиряющее с ним даже его врагов. Оно заключалось в каком-то общечеловеческом понимании всего и всех. Сам он был человеком необыкновенно пристрастным, в первую очередь, политически пристрастным, но умел при этом понимать других и судить их не по своим, а по их собственным меркам. Много ли было в то время социалистов, способных увидеть светлые стороны монархического правления, или воинствующих атеистов, понимающих нравственную мощь и художественную красоту евангельских текстов?
Наверное, поэтому и сегодня, через 200 лет, при всем желании, его невозможно намертво пристегнуть ни к каким течениям, партиям или группировкам. Герцен - это штучный товар, явление необычайно редкое во все времена и по обе стороны океана. Даже очевидные противоречия его воззрений - это отражение естественных сложностей и противоречий самой жизни. Прочтите только одну, но лучшую его книгу - "С того берега", и вы поймете, что в своем аристократизме он, богач и баловень судьбы, наследовавший огромное состояние отца, был последовательно антибуржуазен, а в русском патриотизме, в отличие от своих друзей-врагов, славянофилов, всегда оставался либералом и западником. Вот, наверное, благодаря этому и отмечали его юбилей в России люди со столь несхожим пониманием того, что есть общественное благо...
...Ни на одном техническом совещании за последние полтора десятка лет мне не было так интересно, как на этом юбилейном коллоквиуме. Единственное, что мешало мне в полной мере наслаждаться происходящим - была помеха справа. Дело в том, что всю лекцию я боролась со жгучим желанием любым путем остановить руку беспокойной старухи, безостановочно терзающей свои неопрятные космы. К тому моменту, когда Модератор объявил тему последнего доклада, "Герцен против самодержавия", это желание стало настолько нестерпимым, что еще одно мгновение... и я железной хваткой вцепилась бы в ее костлявую руку, что в наших сверхполиткорректных краях без сомнения расценили бы как "грубые действия насильственного характера в отношении другого индивидуума"...
По счастью, в эту роковую минуту внимание мое отвлекло необычное имя докладчика - Michael Herzen. Модератор представил его как давнишнего выпускника Стэнфорда, специалиста в области сверпроводимости.
- Дальний родственник, или просто совпадение, - подумала я, тем более, что аскетически худой и высокий джентльмен с замкнутым серьезным лицом и седыми мичманскими усами ничем не напоминал своего знаменитого однофамильца, который, как известно, был коренастым сангвиником более чем невыдающегося роста.
Специалист в области сверхпроводников оказался превосходным знатоком российской истории и словесности 19-го века, и именно его доклад оказался самым интересным. Совершенно не зная русского, он не решался обращаться к нему даже в коротких цитатах. Но в этом и не было ни малейшей необходимости. Рассказ его блистал ссылками на статьи "Колокола" и историческими курьезами, текстами постановлений специальной царской комиссии и отрывками из личной переписки Герцена. В нужных местах он профессионально держал мхатовскую паузу. Вдобавок ко всему, когда он шутил, лицо его оставалось невозмутимо серьезным. Умелое применение театральных эффектов принесло докладчику дополнительный успех. Аудитория то хохотала, то в полной тишине внимала ему. Чак давно перестал "делать мне лицо", а "смеялся и плакал" вместе со всеми. Я сама вдруг поймала себя на том, что совершенно позабыла о своей беспокойной соседке справа.
А рассказывал Майкл Герцен о том, как один человек, проживающий в Лондоне в конце 50-х годов позапрошлого столетия, боролся с подлостью узаконенного рабства в огромной, мрачной и при этом страстно любимой им стране. Как в этой стране все, от разночинца-нигилиста до важных сановничьих лиц ,читали, передавали из рук в руки и зачитывали до дыр листки его "Колокола". И как, по слухам, даже на столе у царских чиновников, готовивших реформу 61-го года, лежали последние выпуски "Колокола". Вечная история - "бодался теленок с дубом", и... дуб пал. Позорящий Россию и казавшийся незыблемым институт крепостнического рабства рухнул.
Я слушала и думала, что большего для своей страны и своего народа сделать уже нельзя и что Герцен по праву носит еще одно почетное звание: самого первого и наиболее влиятельного диссидента России. Под занавес Майкл рассказал одну замечательную историческую байку. Царское правительство, не зная, как бороться с растущим влиянием Герцена, обдумывало план предоставления ему некоей высокoй государственной должности с соответствующей ей денежной компенсацией.
Забавно, не правда ли? Как если бы в начале 70-х на "узком" заседании Политбюро решался вопрос о назначении Солженицина министром Культуры, с предоставлением ему казенной Волги с шофером и дачного участка в Барвихе, с одной целью - нейтрализовать возможное влияние его «Архипелага» на сознание советских людей. Мысль о Солженицыне не случайно пришла мне в голову именно здесь, на юбилейном герценовском коллоквиуме. Ведь кроме него, власти в России так люто ненавидели и так же боялись только одного Герцена, чью великую традицию в жанре "страстной публицистики" Солженицину довелось развить и продолжить в 20-ом веке.
Майклу Герцену хлопали изо всех сил. Он комично, как актер после спектакля, раскланивался на разные стороны, и улыбка у него оказалась совсем детская, а лицо - вовсе не замкнутое, а открытое и ужасно милое. Я решила подойти к нему и спросить, а не является ли он хотя бы дальним родственником Герцена. Чак пошел за мной. На столе перед Майклом лежал какой-то раскрытый фолиант с чуть пожелтевшими страницами.
- Would you like to take a look? [5]- любезно предложил он, заметив мой любопытный взгляд.
- What is that? [6] - спросила я.
- Годовая подшивка "Колокола" за 1858-ый год. Подлинное издание, - со скромным достоинством ответил он, переходя к моему вящему изумлению на русский, который звучал ничуть не хуже, чем русский Чака.
Но я почему-то не приняла это к рассмотрению и упорно продолжала обращаться к нему на своем ущербном английском.
- Where did you get this treasure? [7] - не скрывая своего изумления спросила я.
- Говори по-русски, он говорит по-русски, - прошипел мне в затылок Чак.
Бережно листая бесценную подшивку, вспоминаю вдруг про " наган Дзержинского" и думаю, что надо будет обязательно рассказать этот анекдот Чаку.
Как в одной и той же голове враз возвышенные мысли о "Колоколе" могут перемежаться с непритязательными шутками 30-летней давности - сама никогда не понимала. Просто констатирую факт.
- Эта наша фамильная ценность, - ответил Майкл Герцен, и, улыбнувшись, добавил: « Вы можете говорить со мной по-русски».
- What is your relation to Aleksandr Herzen? [8] - спросила я, с маниакальным упорством продолжая говорить по-английски.
- Я его пра-правнук - ответил Майкл, улыбаясь в свои седые мичманские усы.
...Тут произошла пауза, во время которой я усиленно пыталась осмыслить происходящее. Но и после этого я, по какой-то неведомой мне самой причине, продолжала говорить на совершенно чуждом мне английском:
- Are you a great-grandson of Sasha? [9] - упорно допытывалась я. Семейное древо Герцена я знала лучше, чем свое Job Description. [10] Внуки у Герцена могли быть только от Саши или от Ольги. Все остальные дети или умерли или не оставили потомства. Но правнук Ольги не мог бы говорить по-русски так свободно потому, так она сама утратила родной язык еще в младенчестве.
- Да, я являюсь правнуком старшего сына Герцена, Александра Александровича, - подтвердил мое предположение прямой наследник Герцена по мужской линии.
- Let me...Let me...
Я хотела сказать "Let me shake your hand" - позвольте мне пожать Вашу руку, но на подходе к слову "shake" что-то намертво заклинило в моей голове и несколько мгновений, не произнося ни единого звука, я просто молча смотрела в серо-голубые глаза Майкла Герцена, для чего мне пришлось сильно задрать вверх подборок.
- Let me... touch your hand, - можно мне потрогать Вашу руку, - промямлила я, с трудом подобрав, наконец, не вполне адекватную замену выпавшему из памяти глаголу.
- Очень любит Герцена, - для того, чтобы хоть как-то оправдать мое все более ненормальное поведение, вставил из-за моей спины Чак.
- Это очень приятно слышать, - похвалил меня пра-правнук Герцена, и в ответ на мою до неприличия странную просьбу с чарующей улыбкой протянул мне свою узкую ладонь тыльной стороной вверх.
Я приняла его руку в свою и стала внимательно ее изучать, то есть буквально подносить к глазам и рассматривать все ее мельчайшие особенности: вспухшие вены, голубые прожилки, коричневые пятнышки рассыпанной по ней гречи. Чак незаметно ткнул меня локтем в спину. Но его грубый намек был равнодушно мною проигнорирован, и я отпустила эту руку, только полностью завершив свой придирчивый досмотр.
Майкл Герцен перенес это затянувшееся изучение тыльной поверхности своей правой руки с завидной стойкостью, не только не выказав ни малейшего недовольства, но все это время кротко взирая на меня с высоты своего завидного роста со спокойной и ласковой улыбкой. Потом он расспросил меня - откуда я, когда приехала, когда начала читать Герцена, и мы еще минут десять непринужденно болтали о всяких до ужаса интересных мне вещах и событиях. Он рассказал о своей недавней поездке в Россию; о том, что был в Вятке на юбилейных Герценовских Чтениях. Я, в свою очередь, блеснула перед ним знанием полу-детективной истории неудачного сватовства террориста Сергея Нечаева, прототипа Петра Верховенского в "Бесах", к Наташе Герцен.
- В семье ее называли Татой, - на правах близкого родственника напомнил мне Майкл домашнее прозвище старшей дочери Герцена.
Я была на высоте, так как говорили мы на русском. А это единственный в мире язык, на котором я могу более или менее непринужденно говорить на любую предложенную собеседником тему. Потом Майкл Герцен обратился к Чаку. Поинтересовался, какую alma mater он закончил, и выразил восхищение его русским языком. Ожидалось, что Чак привычно разоткровенничается трогательной сагой про уменьшительные русские суффиксы. Но обошлось без этого, и, попрощавшись с Майклом Герценом, мы, наконец, покинули опустевший кампус.
Когда мы вышли на улицу, было уже совсем темно. Дорога к машине была сплошь устлана опавшими кленовыми листьями, так что ноги ступали по ней, как по упруго-шуршащему ковру. В Пало-Алто стояла ненастоящая, то есть не питерская, но все-таки осень. В Сан-Франциско нет и такой, потому что осень в этом городе отсутствует как явление. На душе у меня было необыкновенно хорошо. Я шла и думала, что самое лучшее в жизни достается нам даром. Вот эта встреча в Стэнфорде, этот прекрасный осенний вечер. И тут я почему-то вспомнила старуху с айпэдом, и мне стало ее ужасно жалко. Я представила, как она входит в свой старый запущенный дом, где ее, наверно, давно уже никто не ждет.
Из этих грустных размышлений вывел меня разъяренно-сдержанный голос Чака, который от переполняющих его чувств, внезапно перешел на родной язык:
- What's wrong with you? Are you out of your mind? What the hell were you doing with his hand? You can't touch a total stranger! Americans hate it. [11]
- Понимаешь, Чак, - задумчиво сказала я, - Толстой сказал, что Герцен - это рука протянутая через поколение.
- You Russians are so crazy, [12] - сказал Чак уже почти спокойно.
Потом мы молча ехали по пустому фривею и слушали песни Вадима Егорова, нашего с Чаком любимого барда.
- У тебе есть "Былое и думы"? - спросил Чак, высаживая меня у двери моего дома.
- Есть, конечно. А что?
- Я потом возьму у тебя почитать, хорошо? - совсем уже мирно сказал Чак.
* * *
Примечания:
[1] - Бесплатный вход для всех желающих.
[2] - я не очень-то интересуюсь Герценом.
[3] - в гробу видал этот идиотский коллоквиум
[4] - Либерал, так же как Иисус Христос
[5] - Хотите взглянуть?
[6] - А что это?
[7] - А откуда у Вас это сокровище?
[8] - А в какой степени родства Вы находитесь с Герценом?
[9] - Вы - правнук Саши Герцена?
[10] - Официальный лист с перечнем служебных обязанностей.
[11] - Что с тобой произошло? Ты что - рехнулась? На кой черт тебе понадобилась его рука? Не надо хватать за руки незнакомых людей. Американцы этого очень не любят.
[12] - Какие вы, русские, все-таки чокнутые.
Добавить комментарий