Живёт на свете художник по имени Вениамин Клецель. Многое в жизни перед ним пронеслось. Как длинный и грохочущий товарняк, пронеслись города, войны, эпохи, власти… Родился Вениамин в Первомайске, учился в Ташкенте, работал в Самаре. А теперь ходит по улочкам далёкого Иерусалима, делает наброски случайных лиц и впечатлений.
Как же светло в его мастерской. Как же просто и радостно. Как живо в этой ветхой комнате художника. Яркие акриловые картины, странные добрые люди, собаки, стулья, набережные, евреи за столом, на ослах, с красными петухами. И как будто ничто никуда и не проносилось, не сменялись правительства, не начинались войны, не кончались эпохи…
«Современные ли мои работы?», - спрашивает художник. Они добрые, молодые, простые и очень чистые. Даже, быть может, немного наивные. А «современно» это или нет – наверное, совсем не важно.
- Ошибки художника в раме хорошо видны, – так, примеривая деревянный прямоугольник к холсту, начал разговор Вениамин Клецель, – в раме работа собирается и совсем иначе воспринимается. Рама сама подсказывает, где, как и что надо организовать. Поэтому в музеях везде рамы…
- А к какому художественному стилю Вы относите свои работы? Есть ли тут для Вас самого какие-то рамки?
- Считаю себя реалистом. Но к какой-то определенной школе себя не отношу. Школа, конечно, есть, я заканчивал и училище художественное, и театрально-художественный институт, но когда попал в Израиль, у меня глаза как-то по-иному открылись. Какая-то форма немножко гротесковая появилась. Каждая вещь чуть преломляется, немножко в другом ракурсе на нее смотришь.
- Вообще нужно ли художнику причислять себя к какому-то стилю? Или это все довольно условно?
- Как-то об этом не задумывался. Знаю, что есть впечатление, которое я тут же реализовываю, стараюсь реализовывать – работаю быстро, за день, да даже не за день, за 3-4 часа могу родить вещь, а, на следующий день как бы заканчиваю. Когда долго работаю, уже не получается так, потому что всё на одном дыхании делается. Стиль… Кто-то проводит аналогии. Кому-то мои работы напоминают Хаима Сутина, кому-то – Модильяни. Даже Шагала… Это, конечно, далеко от Шагала. Шагал – это Шагал. Просто в работах любого художника всегда можно кого-то найти. Столько всего на свете накоплено, что ты невольно можешь кого-то напомнить. Но любому художнику нужно самому смотреть на мир и реализовывать себя. Именно себя. И из того, чему когда-то учился, надо и забывать кое-что… Но вообще-то говорить о живописи можно и много, и в то же время не говорить: сама живопись о себе говорит.
- А что такое в принципе стиль, направление в искусстве? Это явление эпохи, времени? Или попытка найти то, чего еще не было?
- Я считаю, нужно петь своим голосом. Свое лицо иметь. Не поддаваться каким-то там влияниям. Много сейчас и китчей, и всего ради оригинальности делается. Но ведь должна быть простота. Говорят, все гениальное просто. И это, действительно, так. Хотя об этом не думаешь. Просто стараешься быть искренним художником. Вот и всё. И потом такой естественный отбор происходит. Вот многие наши приезжают, бегают, смотрят – а как работают местные художники? Что это за стиль, направление? То есть что такое израильское искусство? Да никакого израильского искусства нет. Если есть, так оно самодеятельное. Тут плохо учат. В Бецалеле, национальной Академии художеств, не дают рисунка хорошего. Русскоязычные же художники приехали с хорошим багажом. Многие заканчивали институты в Москве, Питере, я вот в Ташкенте. Знания нужны, знания анатомии – всё нужно. Это подкорка, она остается. Но пишешь то, что чувствуешь. Искусство не должно быть разумным. Оно должно быть чувственным прежде всего. Ум-то у художника должен быть, никуда не денешься. Но живопись должна быть живописью. Это не значит – желтое, красное, еще какое-то. Могут быть две-три краски, но это будут чувства. Солнце можно и черным написать. Все зависит от настроения, от того, что ты хочешь сказать. Моя такая платформа... А стилей много, сейчас смотришь: в музеях поп-арты, инсталляции – может быть, это искусство, не знаю. Но оно немножко надумано, что ли. Стараются люди выжать что-то из живописи.- Но опять-таки - почему?
- Конечно, тут еще и время диктует. Искусство не стоит на месте. Оно должно как-то развиваться. Новые направления и стили создаются не потому, что так надо, а потому что в разные времена по-разному всё воспринимается. Хочется других форм, красок… Вот были импрессионисты, Дега и многие другие, было их «впечатление». Они писали в определенное время суток, часов в 12 дня, изучали, разрабатывали свои методы и приемы, организовали школу, им подражали все. А потом появились постимпрессионисты, мне они больше нравятся, нет той банальности цвета, есть мужественное начало во всем, одновременно и теплое, и холодное в живописи. Так что развивается всё, безусловно. Где-то когда-то бывает застой. Во время войны мало кто писал, но тем не менее появилась «Герника», искусство всегда отзывается на события. И, может быть, нужны какие-то ситуации экстремальные. У художника в сложные времена обостряется чувство, чувство протеста, в Советском Союзе в диссидентский период появились новые имена – Оскар Рабин, Олег Целков, Шемякин… Они во всё вмешивали искусство – ведь оно не может быть в отрыве от политики той или иной формации. Были и другие люди, которых власть боялась. Боялась, что они ее разрушат, создав что-то своё… Но, конечно, способных создать какой-то стиль, направление в искусстве – единицы. Сколько было художников во все времена, а гениальных по пальцам перечесть… Ну, в Израиль приехали хорошие ребята. Привезли с собой не то, что реализм, но свою школу, она чувствуется. Хотя иногда школа и не нужна. Нужен наив какой-то. Наивное искусство очень интересное. Некоторые нигде не учатся, а имеют способности рисовать. Курочки, коровки, еще что-то такое пишут, и среди этих людей есть очень талантливые. Вот Пиросмани: все эти его духанчики, столы с вином – всё подвергалось критике бескомпромиссной, а он ведь делал то, что нужно – в его работах есть время, чувствуется отношение художника.
- В Ваших работах тоже отношение чувствуется…
- В Израиле у меня открылось как бы второе дыхание. Здесь пластика очень интересная: и камни, и сама архитектоника, и одежда. Часто спускаюсь из своей мастерской в Иерусалиме, в Меа Шеари́м, вниз, в ешивах поют дети… Эта атмосфера многое дает, как бы нафаршировываешься ею, и что-то рождаешь. Здесь я почувствовал себя каким-то другим.
- Евреем?- Не то, что евреем. Но что-то происходит на уровне крови. Здесь ты чувствуешь евреев – я их и пишу все время. Раньше жил в культуре русской, во всем русском, такой тематики не было вовсе. Но без того накопления, которое я получил в Советском Союзе, этой тематики не было бы тоже. Там я стал членом Союза художников СССР. Участвовал во многих выставках. На Волге жил. Но Волгу не писал. Было другое. Хотя всегда художник найдет тему. Не важно, что. Важно как. Знаете, можно какую-то кружку написать гениальную. Я вот вспоминаю – была персональная выставка Джорджо Моранди, итальянского художника. Он писал небольшие вещи. Бутылки, еще что-то… Здорово! Не надо усложнять. Конечно, кто-то поймет, кто-то не поймет. Но вообще искусство надо делать прежде всего для себя. И показывать людям. Тогда получается.
- А чем вообще измерить качество картин? И есть ли такое мерило?
- Сам художник – мерило. Он и режиссер, и дирижер. Ты должен знать – закончена ли твоя работа. Что значит закончена? Немножко надо оставлять зрителю. Не все разжевывать, понимаете? Так что все зависит от тебя. И, мне кажется, нужно быть свободным в трактовке каких-то вещей, совершенно свободным. Но есть мера. Это и знания, и культура, ну, не эстетство, а эстетика в хорошем смысле. Хотя обо всем этом, конечно, не думаешь – пишешь, и это получается, потому что пишешь каждый день.
- Вы говорили о Пиросмани, о способности без знания. А как сделать так, чтобы законы и знание техники не давили на художника, чтобы разум не пересиливал чувств?
- Без знания – и уже много таких примеров – работа тоже может смотреться. Просто тут, как на весах – у кого-то получается, у кого-то – нет. Вот у детей – у них же все подсознательно, без всякой школы, они берут карандаш и рисуют. И у способных получается. Художник Миро, например, многое взял от своего пятилетнего ребенка, смотрел, как он рисует. Но все же чем талантливее и способнее человек, тем больше ему нужно учиться. Со временем, не то, что отказываешься от каких-то вещей, но, быть может, где-то нарушаешь, деформируешь, утрируешь руку – ради образа. Если нужно. Немного отходишь от натуры. Как-то по-другому ее препарируешь.
- А что Вы подразумеваете под современным искусством?
- Чтобы это соответствовало, наверное, прогрессу какому-то техническому. Чтобы был не XIX, даже не XX, а именно XXI век. Просто художник живет в определенное время и отражает это время. Не знаю, насколько мои работы отражают. Я как-то не особенно стремлюсь к современным художникам. Я – современный, потому что живу в это время. Ну, вот есть у меня работа – на ней человек, который живет со мной в одном доме: слепой, без глаз. Или вот пейзаж – у Кановича, писателя, есть роман «Два гроша» - прочтя его, я этот пейзаж написал. Или впервые летел в Америку и был на Красной площади: дождик накрапывал, летали стрижи – все это тоже написал. Проходил мимо парикмахерской – еще одна работа появилась… Я не знаю, современно это или нет. Работаю и работаю. Что есть, то есть.- Сейчас в искусстве будто сброшены запреты: много работ таких анатомических, чисто порнографических. Они есть в музеях Тель-Авива, Хельсинки, по всему миру…
- Все художники во все времена писали обнаженных. Но в том-то и дело – смотря как это делать. У Пикассо есть «Любовь» – фигура мужчины, он девушку обнимает, и тут кровать… Так это потрясающе. Много не надо говорить об этом. Можно просто какое-то пятно света дать. И будет ассоциация определенная. Мне кажется, это главное. Да не знаешь даже, что тут главное, что – нет. Просто не все в искусстве должно быть таким визуально воспринимающимся. Нужно пробуждать в человеке какие-то чувства…
- В наше время вообще как-то расплылось понятие «искусства»…
- Если работа талантлива, это может быть искусством. Если не вызывает никаких чувств – бездарна. Но это у вас, возможно, не вызывает, а у других будут свои какие-то ассоциации. В общем, художник выдает – и тут уж, как будет, так будет. Этим и оправдываются – кому-то понравится, кому-то нет.
- Тогда что же мы можем назвать искусством, что не можем?
- Что искусством называть – не знаю. Время делает искусство искусством. Вот, может, через сто лет что-то по-другому будет оцениваться… Я считаю, что искусство – это когда рядом комическое с трагическим. Когда вещь делается не просто ради чего-то одного. Комический фильм может быть совершенно серьезным. И будешь смеяться тоже серьезно. От этого переплетения одного с другим идут свобода и глубина… Вот Шагал – гениальный, по-настоящему свободный художник. Раскрепостил не только других художников, но и актеров, и вообще людей искусства. У него земля перемешана с небом, и люди летают… Вот, наверное, так и должно быть в искусстве.
- А что такое для Вас живопись?
- Мне кажется, живопись так же аранжируется, как и музыка. Цвет – это музыка. Ни один человек не говорил об этом, когда я учился. К этому пониманию приходишь сам. И как в оркестре: флейты, контрабас, скрипки играют одну мелодию, так и в живописи – если что-то лишнее, художник должен чувствовать. Каждый мазок – это звук, он или разрушает плоскость, или, наоборот, собирает и заканчивает. Иногда в одном мазке, в одном тоне, в одном звуке может быть закончена вещь. Я себя пропускаю благодаря цвету. Это все внутреннее настроение. Его одним сочетанием цветов можно передать… И художнику нельзя запираться в четырех стенах. Надо обязательно вокруг смотреть.
- Вы смотрите – и как, будучи художником, все окружающее воспринимаете? В тенях, цветах, композициях?
- Цвет и форма – это очень важно. Иногда задумываешься, как выразить то, что видишь. А потом сама работа подсказывает – сделай меня так… Сложно свои чувства вот так рассказать. Когда я пишу – я говорю… Но вот почему я сказал, что немного отхожу от натуры – просто когда много пишешь с натуры, становишься ее рабом, слишком привязываешься к жизни. А нужно дальше немножко видеть или, быть может, множко видеть... Я хожу по улицам – вот там домики, люди: живу этим. Проживаю много жизней, потому что много образов. Еду в трамвае, лица запоминаю, развил память. Тут типажи интересные. Прихожу в мастерскую, что-то набрасываю. Скорее, какие-то профили… Рисую постоянно. Очень много у меня всяких рисуночков – около 3 тысяч, даже больше. Яффо. Акко. Иерусалим… Люблю ночной город, когда небо уже темное и не мешает: постоянно что-то в голове рождается. А когда мы только приехали и жили возле базара, постоянно ходил туда, пластику накапливал, по 30-40 рисунков делал. Художник должен рисовать. С наброска можно что-то потом сделать. Но вот какие-то деревья – это с натуры. Потому что так, как в природе – не выдумать, лучше на месте прорисовать, потом что-то свое добавить. Здесь очень интересные деревья, старые-старые оливковые деревья, потрясающие. Очень много мест, просто неожиданных. Иногда открываешь что-то для себя. Вообще в живописи все время что-то открываешь для себя. И себя открываешь…- Вы как-то красиво сказали, что простой, неяркий вдохновляющий свет библейских гор, пластика окружающего мира - все это для вас камертон, помогающий выразить в своих работах любовь к Б-гу и Израилю. Эта любовь сейчас смысл Вашего творчества?
- Может быть, и да. Но опять же об этом не говоришь и каждый день не думаешь, но какую-то связь с Б-гом я здесь почувствовал. Почувствовал, что тебя кто-то ведет. Серьезно, это не слова. И хоть я не считаю себя религиозным человеком, но, видимо, что-то есть такое. Особенно это ощутил, когда был в пустыне Негев. Не знаю, но со мной что-то происходило…
- Как это ни кощунственно, быть может, звучит, но художник в чем-то приближается к Б-гу?
- Конечно. Да каждый человек, наверное, который что-то делает с любовью, приближается к Б-гу. Правда, сейчас время такое, что и религиозные люди бывают нечистоплотными. Но в основном религия спасает многое. И человека, и вообще время. Хотя это такой вопрос философский. Потому что Гитлер тоже во что-то верил, и католики, и лютеране верили. А все-таки совершали то, что совершали… Что касается живописи, надо чистыми руками это все делать. Насколько себя помню, во всем был честен, с малых лет. Находил на базаре какие-то деньги – не было мысли, что их надо взять. Спрашивал: кто потерял? Тут подбегали – я, я, я... Пацан еще был, лет 12-13. Семья воспитала так, чтобы вести себя подобающим образом. Это все накапливается. И это все потом, видимо, чувствуется и в живописи.
- Нередко люди говорят о художниках: «Ну, что вы хотите, это же художник!», подчеркивая то ли плохие, то ли хорошие их стороны, во всяком случае, отличие от других людей, отрешенность от мира, погруженность во что-то свое. Как вы считаете, художник не от мира сего?
- Может быть. Когда жена по приезде оформляла какие-то документы, ее спросили: «Кто муж?» – «Художник». На что был другой вопрос: «Нет, а где он работает?»... Для многих художник – что-то непонятное… Но вообще-то всё понятно. Это интересные люди. Неравнодушные. Хотя, конечно, как и везде, есть всякие…
- Ваша мастерская находится в здании бывшей иерусалимской гостиницы: здесь когда-то останавливался Иван Бунин. Вы как-то говорили, что до сих пор аура чувствуется…- Да, это гостиница начала прошлого века, называлась Каменец. А аура, действительно, есть. Все остается в стенах. Энергетика вся. Вот если в доме кто-то умер или что-то тяжелое происходило, энергетика совсем другая. А здесь подъем какой-то. Не постоянно, конечно, но чувствуется. И это очень важно... Еще тут Теодор Герцль, основатель Всемирной сионистской организации, был, но, правда, только два часа сидел внизу, на ступенях, ждал, когда номер освободят. Да так и не дождался – ему предложили жить у какого-то еврея, в другом доме… Да многие здесь были. Канцлер Германии, например, году в 1906-ом или 1907-ом. Обо всем этом в архивах записи есть…
- Вот эта атмосфера, дух места, о котором Вы говорите – это относится ко всему Израилю?
- Знаете, мне кажется, многие не чувствуют это, не ценят. От кого и от чего это зависит? Культура, наверное… Вот уважение к старшим: когда я был в России, Грузии, Узбекистане, там тут же пожилым людям место уступали. А здесь этого нет вообще. Почему? Всё зависит от воспитания, от среды, в которой растешь. Вообще, мне кажется, в Израиле есть две ментальности. Одну привезли марокканские евреи – их где-то миллион приехал, все торговцы в основном. А это генетически передается. Они только и говорят о шекелях… Русскоязычных тоже с миллион прибыло. Но мы же привезли культуру сюда. Приехали вооруженные знаниями, все практически с высшим образованием. Сначала нас, конечно, в штыки принимали, и до сих пор, наверное, так: к русскоязычным еще долго-долго будут так относиться. Хотя, конечно, сейчас другое дело, но когда мы приехали, ужасно было. У нас спрашивали разные глупости – а холодильники или детские коляски у вас были там? По-настоящему информация о нас не доходила. Думали, что мы с дерева слезли… Против русских какие-то группы создавали, чтобы нас вообще больше не пускали сюда. Что творилось! Победили мы в этом плане. Наша интеллектуальная алия, наши знания.
- Сейчас русские в Израиле – это такое государство в государстве?..
- Конечно. Ведь очень многое дали Израилю русские. И в искусстве, и в медицине, и в других науках – вклад потрясающий. И те, кто был здесь до нас, чувствовали и чувствуют соперничество, знают, что справиться с этим невозможно. Русскоязычные себя показали, адаптировались к этому всему. Мы жили в той формации, потом в этой, в разных мирах совершенно, переместились оттуда сюда. Из той колбы в эту колбу.
- И как Вам в этой колбе?
- Я здесь уже 23 года. Интересная страна. Но сейчас, спустя столько лет, как-то иначе людей воспринимаешь… Я бы сказал, что в израильтянах какая-то есть необузданная простота, что ли – вот что хочу, то и ворочу. Какая-то анархия. Может быть, в связи с тем, что нет конституции. Может быть, корни значительно глубже, и это идет от учения Торы: каждый еврей – король. Когда тебе с малых лет внушают, что ты – король, что хочешь, то и делаешь, то возникает необузданность такая. И, опять-таки, это от культуры идет. Как они разговаривают по телефону в трамвае – орут, совершенно не считаются, что рядом человек, нет такта, какого-то чувства… И я вот задумался – почему не любят евреев? Народ способный, талантливый. Но не думаю, что здесь только в зависти к евреям дело было. Талантливые люди есть в каждой нации. Тут больше скрипачей, ну и что? Видимо, что-то такое в евреях сидит: непонимание других – так, наверное. Им никто не нужен. Но вместе с тем, израильтяне понимают, когда им что выгодно. Помню, в свое время в Израиль химик приехал из Казани, ему было 25 или 26 лет. Иврит не знал, но прекрасно говорил на английском, в Америке печатался, работал в области суперклеев. Так к нему прикрепили человека, который переводил с русского на иврит. Сразу почувствовали, какая польза от него может быть… Так что всякое бывает. И здесь всякое было. Кто-то из наших профессоров сначала брал метлу в руки, уж потом преподавал где-то в университете. Для этого нужна была адаптация годами. Но все равно, 20 с лишним лет проходит, наши люди прекрасно говорят на иврите, а есть отторжение со стороны израильтян.- И это отторжение Вы связываете именно с марокканской ментальностью?
- Во многом да. Их воспитание, то, как они себя ведут – вот это главное. Богатые марокканцы сюда не приехали. Хотя богатство еще ни о чем не говорит – человек есть человек. Но не уметь получить от кого-то культуру, замкнуться, возвести забор – вот это говорит об интеллекте низком совершенно. Человек обязательно должен от кого-то питаться. А у них – базар. Хотя, конечно, обобщать не стоит. Есть прекрасные люди. Многие современные марокканцы сейчас учатся. И дело не в том, кто ты – белый или цветной, еврей, узбек, русский или еще кто-то. Мы говорим в принципе о ментальности, в данном случае - марокканской. Как они ходят? Брюки носивши, а задница видна. В Европе этого не увидишь никогда. И там все-таки люди не орут, спокойно говорят.
- Ну, это вообще черта востока…
- Да, черта востока. Но узбеки не кричат, когда говорят по телефону, а то, что зазывают в Самарканде на базарах – это все кричат. Рынок есть рынок. Я говорю о том, как себя вести, когда ты где-то среди людей. Говорю об отсутствии культуры. Вот и все. Я был в русских селах – простые люди, но они интеллигентны по-своему. Какой-то такт есть. Может, из-за того, что они пережили много. Они могут слушать, сочувствовать – это чудо какое-то. Для этого не надо иметь два высших образования. Нужно просто быть человеком… Так что это свойственно израильтянам – орать, чувствовать себя везде хозяином.
- А в русских евреях этого нет?
- Во всяком случае, в России у нас этого не было. Может быть, потому что многие чувствовали принадлежность к национальности. Ведь Абрам – это как-то это выбивалось из всего. Люди стеснялись, меняли имена. А кто виноват? Власть. Та формация, которая погубила гениальных людей. Когда такой поэт, как Мандельштам оказался в самом страшном лагере в 39-м году после стихотворения о Сталине, «кавказец усатый…». Дурачок Мандельштам – в смысле того, что друзьям прочел. Самым близким друзьям – и всё, кто-то стуканул. Страшно было... Что касается искусства, то соцреализм как направление – это, может, и не плохо. Но не надо было под одну гребенку всех. А талантливый человек не может приспосабливаться и делать, как все. И многие не хотели подстраиваться под глянец. Вот Никонов Паша и другие писали геологов, еще кого-то. Они не делали жизнь лучше, они делали правду. Но на выставки такие работы не всегда попадали. Хотя похожее и во Франции было. С тележкой Сезанн привозил свои работы – не брали: не салонные, не коммерческие. Везде одинаковые ситуации с художниками. Но у нас это было политизировано всё… Вот художник – член партии. Какой партии? Зачем мне становиться каким-то партийцем? Я был членом Союза художников много лет. Но рядом были все члены партии. И мне говорят: вступай! А я ничего в этой партии не потерял. И какая польза партии от меня?.. У меня отец был участник Гражданской войны, одна рука ранена – он ушел добровольцем в 18 лет, воевал в бригаде Котовского – после того, как его репрессировали, я поставил крупную точку на всем. Я – человек коммуникабельный, активный, но вот эту формальность не понимаю: если ты – коммунист, ты хороший человек?! Сколько сволочей было коммунистов! Прикрывались корочкой. Хорошо, что все это перевернули.
- Вы сказали о не салонных работах Сезанна. А у Вас самого такие работы есть?
- Есть, конечно. Ну, вот «Банный день душевнобольных», например. Был у меня приятель Ян Вулис, покойный, главный врач психиатрической больницы, он как-то ко мне в мастерскую пришел и показал работы больных. Патология чувствовалась – там в основном цвета зеленые, желтые, черные. Каких-то красных, оптимистических, не было. Потом Вулис пригласил к себе. Лечебница находилась в старом здании, под готику, во дворе стояли одинокие такие люди. В саму лечебницу я не смог пойти. Вулис сказал – хорошо, сегодня банный день, можно через стекло посмотреть, там окошко для врачей, грязное-грязное с толстыми стеклами. Я посмотрел: шайки стояли в бане – и все по одному, не видел, чтобы, как обычно, кто-то кому-то натирал спину… И вот прошло много лет, мне снится сон, что-то такое напоминающий. Я пришел в мастерскую и написал. Не то, чтобы я вспомнил все до мелочей, мне главное было – атмосферу передать… Но не все принимают такие работы, любят более эстетские, мармеладные, чисто внешне красивенькие, а эта немножко суровая...
- А «Собака над городом» - с чем эта работа связана?
- В середине 90-х в Иерусалиме взорвали автобус. Я ехал вслед за ним. Трагедия, кровь, крики, сирены… Хотелось как-то выразить это все потом. Сначала я начал головы рыб писать, кровяные, но потом другое в голову пришло. Вой, вой сирены, вой чего-то такого тревожного – и вот у меня собака, она воет. Обычно при землетрясении так. Я пережил его в 66-м году в Ташкенте – кошки куда-то спрятались, собаки выли. Чувствовали беду… Но вообще здесь никто не пишет на тему войны. А война идет постоянно.
- Вы не избегаете трудных тем, но в то же время у Вас очень светлые работы…
- Мне очень важно передать то, что рождается в душе... Вот совсем другая работа: Яффо зелено-голубое. У меня там друзья живут, как-то мы рано-рано утром пошли, всё голубое, всё так связано с водой, морем. Небо теплое, просто чудо природы. Впечатления надо фиксировать. Но я уже говорил – для меня дело не в том, чтобы сделать так, как есть. Важно состояние передать. Вот Акко – там крепость не такая, а у меня – красная. Я ее так увидел. Или работа «Воспоминания о Средней Азии» - в тех краях нет такого серого цвета, но я дал, потому что так интереснее, передается среда, атмосфера места. Или вот «Больной художник». Руки написаны, но не обязательно, чтобы это все анатомически было. Я все изучал, препарировал трупы, все-все было. Но когда свободно решаешь вещь, детали не должны отвлекать своей правильностью. Потому что есть фотография. Это раз. А, во-вторых, надо, чтобы жизнь от натуры отличалась. Сочинять, сочинять нужно… Хотя иногда, бывает, сочинишь, а это все буквально понимают. У меня была работа – идет еврей и в руках просто держит рыбу. И вот как-то пришел ко мне доктор. Он смотрел, молчал, думал... А потом я пришел к нему на прием. Он не выдержал и говорит – слушай, вот у тебя эта рыба, как же человек может без бумажки просто держать ее в руке? Ну, переделал я, написал бумажку: одна голова у рыбы торчит и хвост. Доктор потом сказал: теперь хорошо! Но на людей без глаз и фантазии нельзя рассчитывать. Ведь это же искусство…- «Сочинять нужно» - это, наверное, сложнее, чем с натуры писать?..
- Да живопись – это вообще труд шахтера. Когда пишешь большие работы, так много надо всего. А есть такие, которые, казалось бы, играючи делаешь – свой автопортрет за 35 минут написал вместе с подписью. Но что такое 35 минут? Это 70 лет и 35 минут. Вся жизнь. Всё накопление… Так что рисуем. Что делать? Жизнь наша такова.
- Жизнь бросала Вас в разные концы. В Ташкенте в эвакуации оказались?
- Да, когда началась война, мне 9 лет было. Ташкент – город, который приютил тысячи беженцев. Ахматова там была, Раневская, многие. Институты эвакуировали. Ташкент оказался большим культурным центром. А в общем всегда там сохранялось азиатство. Узбеки в принципе были такие темные, но зато не было национализма. Это уже русские принесли. Время принесло…. А эвакуировались с Украины – ехали на лошадях, на длинной подводе, можарой называлась, на таких колхозники сено перевозили. Добрались до Днепра, там бомбежка страшная была… Потом погрузили нас в телячьи вагоны, в которых не было ни лежачих, ни сидячих мест, только чугунка – топили. Десять дней до Ташкента ехали. Стояли на каждой остановке – пропускали военных. И отставали от поезда. У меня так сестра старшая отстала… На какой-то станции бросали листовки: Бей жидов и политработников! Я уже перешел во 2-й класс, мог читать и впервые спросил маму: что такое жид? Она даже не знала, как мне ответить. Ну, потом сказала, что это – еврей, а жид – по-польски...
- В Ташкенте и рисовать стали?
- Да, там все началось. В 15 лет стал работать в художественной мастерской, тер краски, натягивал холсты. С интересными старыми художниками познакомился, они учились еще чуть ли не у Репина. Один у Абрама Архипова учился, замечательного русского художника, он писал таких баб в шалях… Как мы работали в училище, по ночам оставались, рисовали! Трудно было, но все равно воспринимаешь это как лучшие года. Серьезно. А потом мы с женой (она – оперная певица, а тогда только что закончила Консерваторию) сняли в квартиру: мазанка из глины, два на два метра, и скорпионы у нас на бумажном потолке прятались между трещинами. Мы приходили – шваброй их с водой: они падали. Но ведь вспоминаешь те года – замечательно!.. Я иногда ругаю советскую власть. А при ней и очень много хорошего было. Да, была какая-то уравниловка, и многие профессора получали, быть может, чуть-чуть больше обычной зарплаты. Но зато было какое-то другое отношение человека к человеку. Я жил во время, которое называю временем одних брюк и одной рубашки. Но никогда не ощущал, что я бедный-несчастный. У нас не было таких потребностей. Все было просто. И вообще – когда ты любишь свою профессию, всё можно пережить. Абсолютно всё…
Фото Катерины Кудрявцевой
Добавить комментарий