Вот он, город, которого имя стало мне известно почти с моим именем. Вот он! Ни к одному городу не приближался я с такими живыми чувствами, с таким любопытством, с таким нетерпением… Н. М.Карамзин «Письма русского путешественника» |
27 марта 1790 года, за сто лет до того, как Париж, взметнув в небо колосса из стекла и стали — Эйфелеву башню, как бы возвестил о приближении двадцатого от Рождества Христова — космического века, в столицу мира въехал в пропыленной карете молодой русский дворянин Николай Карамзин. Его спутник, возвращавшийся домой парижанин, вертя вокруг тростью, торжественно вещал: « Направо — Монмартр, напротив — Святой Антоний, налево — Мишель и Жермень. А вот и храм Святой Женевьевы — покровительницы Парижа…» Карамзин же, видя перед собой грязные улицы предместья, убогие хижины, людей в рваных одеждах, потрясенно думал: «Бог мой! И это Париж?» Однако все переменилось, когда карета выехала на берега Сены. «Какое многолюдство! — возликовал путешественник. — Какая пестрота! Какой шум! Карета скачет за каретою. И город волнуется, как море!»
Уже в XIV веке, называя Париж по старинке — Лютецией, Карл V говаривал: «Это не город, а целый мир!» Вообразите ощущение петербуржца екатерининской эпохи — уроженца города, которому против почти двухтысячелетнего Парижа (упомянутого еще Юлием Цезарем — Л.Л.) не исполнилось и века, въехавшего в европейский мегаполис конца ХУШ столетия, насчитывающий 25 тысяч домов от четырех до шести этажей! «Вопреки всем географическим календарям, — сообщал Карамзин в Петербург, — Париж куда многолюднее и Константинополя, и Рима, и Лондона, вмещая в себя по новому исчислению 1130450 жителей, между которыми — 200000 слуг и 150000 иностранцев» (К этому я бы добавил, что, помимо знаменитой Сорбонны, действующей с начала ХШ века и крупнейшей в Европе Национальной библиотеки, открытой с конца пятнадцатого, за год до приезда в Париж Карамзина был воздвигнут Пантеон — последний приют величайших людей Франции; а через три года после его отъезда в Луврском дворце откроется величайший в мире музей искусств).
«Я в Париже! — то и дело восклицает автор «Писем», которые вскоре облетят всю просвещенную Россию. — Эта мысль производит в душе моей неизъяснимое движение. Я в Париже! — говорю сам себе и бегу из улицы в улицу, веселюсь и радуюсь живою картиною славнейшего города, чудного, единственного по разнообразию своих явлений».
Николай Михайлович прожил в Париже около трех месяцев. За это время здесь побывало еще десять тысяч путешественников — цифра по тем временам огромная. А, спустя два века, и я — один из миллиона ежедневных пассажиров Парижа. Карамзину было всего 23 года, но до Парижа он уже объехал на лошадях всю Европу, по тем временам — весь мир. Мне же стукнуло шестьдесят, прежде чем (в век космических скоростей!) я сумел, наконец, добраться до города, о котором мечтал всю жизнь.
«A, Paris!» — пел в Москве Ив Монтан. В те дни я уже учился в МГУ на Ленгорах, в первом советском небоскребе, грезе любого школьника. И, поступив туда, как бы исполнил пророчество незабвенной Марии Акимовны, сказавшей мне в десятом классе: «Я не знаю, поступишь ли ты в МГУ, но французский сдашь наверняка». Рожденный в тридцать седьмом — в год самых зверских сталинских репрессий, я не подозревал, что тот же год побил в СССР все рекорды рождаемости. В итоге мои сверстники составили друг другу неслыханную конкуренцию на приеме в институты. На истфаке МГУ, куда я поступал, конкурс достигал 25 человек на место. Но первым экзаменом был французский…
Мог ли я тогда представить, что этот экзамен, ставший для меня путеводной звездой, станет последним моим уроком французского. Стране, живущей за железным занавесом, не нужны были свои «иностранцы». Отлучение от языка, который мы всосали с молоком школы, происходило элементарно: в МГУ, узнав, что я — «француз», мне приказали стать «англичанином». Но пепел Парижа стучал в мое сердце. И, кончив университет, я вновь вернулся к своей первой любви. И еще сильнее полюбил Париж. В те, советские годы, он казался столь недоступным, что студенты напевали под гитару: «Ну, что, мой друг, грустишь, мешает жить Париж?..» Но грянула «перестройка», и город моей мечты вдруг оказался так близок, что перехватило дыхание. Впрочем, инерция оказалась велика. И лишь совсем недавно я, подобно Карамзину, воскликнул: «Вот он!»
«На левой стороне Сены лежит гора Мартр, покрытая ветряными мельницами. Спустившись с нее, через обширный бархатный луг въезжаете в поля Елисейские — с лесочками, цветущими полянками, с редкими хижинками, в одной из которых найдете кофейный дом, в другой — лавку. Тут по воскресеньям гуляет народ, играет музыка, пляшут веселые мещанки… Но взор стремится вперед — туда, где на осьмиугольной площади возвышается конная статуя Людовика XV. Идите к ней и увидите великолепный дворец Тюильри, окаймленный искуснейшим садом, с бассейнами, цветниками, вазами и статуями — творение Ленотра. Здесь гуляет уже не народ, как в полях Елисейских, а так называемые лучшие люди…»
А теперь пройдем тем же путем — в третье тысячелетие. По бесконечной лестнице подымаемся на вершину горы Мартр, ставшей пиком Монмартра. В каком бы месте города вы не находились, увидите белые купола Сакре-Кер — церкви, поставленной на горе после трагедии монмартрского восстания (пролога к Парижской Коммуне — Л.Л.), и приблизившей Париж к небесам еще на 84 метра. Рядом подымаются сотни людей — сплошь туристы. Кому из парижан захочется в будний день карабкаться на такую крутизну. Зато отсюда, как на ладони — весь Париж. После теплого дождя над городом плывет солнечный туман, в котором носятся голуби. Одни летят к нам, другие пикируют вниз. Голубей встречает пожилой господин с пышными седыми усами. Скамейка, на которой он сидит в окружении своих крылатых друзей, играет роль голубятни, а вершина холма подобна крыше, на которую голуби приземляются, возвращаясь к хозяину. И, получив от него напутствие, вновь улетают в Париж, на площадь Пигаль и к Мулен-Руж — символу древних крылатых мельниц, приветливо махавших когда-то с горы Мартр Карамзину.
На одном из ярусов холма бьет фонтан. По его краям сидят крутобедрые нимфы, подставив спины под искрящиеся струи. В центре водопада, среди мифических «нудисток» восседает фавн, похожий на актера Депардье. Я снимаю брюки, и, взяв фотоаппарат, бреду по воде к фавну: хочу заглянуть ему в глаза. Вернувшись, предлагаю приятелю, указывая на нимф: «Завтра, на рассвете, искупаемся с ними?»
А пока, спустившись с горы, пролетаем под землей (через тот самый «бархатный луг») к одной из самых грандиозных улиц мира Аvenue des Champs Elisees. Еще в XVII веке здесь было сплошное болото. Его осушил Ленотр — главный архитектор Людовика XIV, пророк современного Парижа. Среди рощ и полян он проложил проспект Гран-Кур, столь живописный и благоуханный, что парижане переименовали его в Елисейские Поля (от греческого Элизиум, что означает — обитель блаженных и праведников). Кое-что от этого «блаженства» успел вкусить Карамзин, упивавшийся ароматом полей, и наблюдавший здесь веселые народные пикники. Мы же, выйдя из метро к Триумфальной Арке и площади Шарля де Голля, оглушенные громом и блеском необъятного проспекта, пройдя по нему полмира, ощущаем себя праведниками, до сих пор не ведавшими греха. Но вот уже дьявол искушает меня.
Впрочем… Так ли уж грешно среди этих роскошных дворцов, фантастических магазинов и ресторанов лелеять совсем маленькую прихоть? Отчаявшись в Москве найти элегантный вельветовый костюм, я решил купить его в Париже. Смущаясь этим скромным желанием, а быть может, и своим видом (на мне потертые джинсы и футболка), робко вхожу под своды «La robe de Paris» и — обласкан сразу тремя продавцами: один торжественно приглашает за собой, второй дружески подталкивает сзади, третий ведет под руку. И вот я уже облачен в изящный, морского цвета, костюм, потом в серый, с яблоками, затем в лимонный… Тут возникает пауза. И я, не без труда, объясняю, наконец, чего хочу. Все трое так изумлены, будто я пожелал приобрести камзол Людовика Святого. Пошептавшись между собой, французы осторожно сообщают мне, что вельвет вышел из моды еще во времена Миттерана. И, покинув магазин, я с досадой размышляю о том, как наивны те, кто считает, будто в Париже есть все. Все (по глубокому убеждению бывших советских людей) есть только в Греции или, на худой конец, в Польше.
Имя площади сохранилось и в последующие, не менее бурные времена, но облик ее менялся вплоть до наших дней. Лишь сад Тюильри (дворец был сожжен в дни Парижской Коммуны — Л.Л.), где когда-то, по свидетельству Карамзина, гуляли «лучшие люди», сохранил свою первозданность. Но теперь здесь гуляет весь мир. Отсюда же многоязыкая людская река впадает в Лувр. На пути к музею — на садовых дорожках, у арок и колонн туристов встречают легендарные парижские нищие, в отличие от московских, вполне добросовестно и весьма артистично зарабатываюшие свой хлеб. Неподалеку от входа толпу контролирует эксцентричный человечек, работающий под Марселя Марсо: у него выбелены щеки и кисти рук, только вместо фрака — мешковатый лоснящийся пиджак. Заметив мой внимательный взгляд, он грустно улыбается, протягивает шляпу, и я кидаю в нее франк. Но всех «артистов» затмевает одетая в трико — «золотая» статуя фараона в маске Тутанхамона. У ее подножия — черный горшочек с надписью: «mersi». Горшочек давно полон, и франки сыплются через край…
Вход в Лувр — через стеклянную пирамиду во дворе Наполеона, подобную машине времени: три виража по эскалатору — и вот мы уже в далеком прошлом, величие которого измеряется не тысячелетиями, не деяниями цезарей, а гением искусства. Говорят, что именно в бывшем королевском дворце Лувр, ставшем приютом титанов живописи и скульптуры, родился и пошел гулять по свету известный каламбур: «Знаете ли вы герцога Лоренцо Медичи?» — «Ну, как же, это тот самый, что правил Флоренцией в эпоху Леонардо да Винчи». И в самом деле, кто знает сегодня — где покоится тот или иной король. Но почти каждый ответит, что знаменитая Джоконда хранится в парижском Лувре.
…И вот я стою в притихшей толпе перед бессмертной картиной Леонардо. Упрятанная под колпак из бронированного стекла (некогда живая и трепетная!), Мона Лиза глядит оттуда, как далекий призрак. И мой взгляд невольно переходит на другую мадонну великого художника — «Мадонну в гроте», такую доступную и желанную.
Улица Риволи уводит в старозаветный Париж, к набережной Монтебелло, получившей мировую известность благодаря букинистам, вот уже три века торгующих здесь из своих фамильных сундуков. Вся классическая литература Франции пронизана образами этих волшебных книжных развалов.
Легким кивком, приподняв видавшую виды шляпу, приветствует нас букинист Жорж — достойный потомок книжных «коробейников», держащих здесь свой «сундук» со времен Дюма и Мопассана. Порывшись в фолиантах по искусству, нахожу редкий альбом рисунков Модильяни. Жорж называет бешеную цену и, судя по его смеющимся глазам, предлагает торг. Принимаю вызов и так яростно торгуюсь, что букинист, хлопая меня по плечу, снижает цену вполовину. Уплатив, спрашиваю у Жоржа, где бы тут неподалеку поменять валюту? Узнав, что мы держим путь к Собору Парижской Богоматери, букинист объясняет: сразу за мостом Турнель есть большой «чендж», но он — для дураков. Мы же, по его мнению, умные. Значит, на месте разберемся — как быть.
У мрачного здания, призывно мигающего желтыми, красными и синими буквами — «Change», изучаем цифры грабежа туристов: за доллар здесь дают всего шесть с половиной франков. И тут из-за угла появляется кудрявая головка. Быстро кивнув, исчезает. Но мы уже тут как тут: молоденькая негритянка указывает рукой в узкий дворик. Перешагивая через кучи мусора, проходим в самый уголок — к потайной дверце. Дверца внезапно открывается, и мы подаем доллары в окошко, за которым китаянка держит в руке флажок с цифрой — 7.15.
Спустя годы в Париже объявился Д'Артаньян ХХ века — Бельмондо, а маркизу Помпадур затмила обворожительная Мишель Мерсье. И только герои Нотр-Дама оказались незаменимы. Их спас могучий и древний Собор, олицетворяющий в Париже символ вечности.
Сооружавшийся двести лет, восемь веков стоит он в центре Парижа — национальная святыня, неподвластная ни времени, ни войнам, ни революциям. Десять тысяч французов вместил Нотр-Дам, когда в 1804 году в его стенах состоялась беспрецедентная коронация Наполеона 1, провозгласившего себя императором. Каждое столетие лучшие архитекторы Парижа являли в этом соборе свои дьявольские и небесные фантазии. Всех превзошел Виолле де Дюк, воздвигнувший на самой верхней галерее Нотр-Дама целый мир химер, загадочно глядящих на раскинувшийся внизу город: фантастические чудовищные птицы, готовые в любую минуту низвергнуться на головы парижан; гротескные фигуры монстров в нишах — как часовые вселенского Зла. Но и эта страшная «сказка» не запугала парижан, охраняемых своею Богоматерью. С портала Святой Девы Мадонна с Младенцем, в окружении ангелов, тепло и нежно смотрит на людское море, волнующееся перед Нотр-Дамом. Здесь отнюдь не только туристы. Редкий парижанин, даже спешащий по делам, не остановится у Собора, чтобы хоть на минуту слиться с этой могучей красотой. В часы досуга под сень Парижской Богоматери приходят целыми семьями. Истинных парижан сразу отличишь: стоят возле Собора, как у своего дома, делятся новостями, смеются, тут же дети играют в салочки… Туристы же чрезвычайно серьезны: тень Виктора Гюго витает над ними, погружая в грозное величие Нотр-Дама.
Полюбовавшись на фасад, украшенный скульптурными сценами Ада, Рая и Небесного суда, огибаем громаду собора. Здесь тоже толпа, но тут совсем другая жизнь. Люди шумят и волнуются, как на футбольном матче. А в центре площади и в самом деле идет игра. Два смуглых подростка, одетые, как на спектакль — в белоснежных рубашках, в голубых и оранжевых джинсах, разбегаясь на роликовых коньках, прыгают в высоту. Тут же стоят мотоциклы, на которых ребята привезли железные штанги, поставили их на асфальт, сверху положили бамбуковую палку и… Затаив дыхание, ждем очередного прыжка. Я кидаю взгляд на штангу, возле которой стоит кто-то из зрителей, определяя по его росту расстояние от земли до перекладины: три — три с половиной метра! Но юноша в голубых джинсах уже мчится на страшную высоту, взлетает в воздух и (улыбаясь!) прыгает через … Нотр-Дам. Приземлившись, мастерски гасит бешеный полет, мчится по инерции на корточках, вскинув голову. Вслед ему несутся крики ужаса и восторга. Резкий вираж и, победно вскинув руки, он радостно смеется.
Внезапно крики стихают и, как порыв ветра, проносится: «Мадлен!» Возникнув, как из-под земли, к прыгуну не спеша идет высокая статная красавица в форме полисмена, грозя ему пальцем. «Что она хочет?» — спрашиваю я. — «Она знает — что, — говорит кто-то. — «Ведь это же Мадлен!» — «С ней шутки плохи, — подтверждает другой. — Такая молодая, а уже лейтенант. Отвечает за Нотр-Дам. Эти ребята — сумасшедшие: один раз прыгнул, а в другой — убился».
Умоляюще приложив руки к груди, мальчишка о чем-то просит красавицу-полисмена. Их окружают люди. Тоже о чем-то просят грозную Мадлен. «Она разрешает последний прыжок!» — доносится из толпы. Мадлен подымает руку и делает отмашку второму прыгуну. Под рев благодарной публики, промчавшись, как огонь, в оранжевых джинсах по дымящемуся асфальту и, знаменуя конец представления, юный прыгун в полете ударом конька разбивает в щепы бамбуковую перекладину. И, долетев до Мадлен, промчавшись вперед и вернувшись, опускается перед ней на колено.
Потом, забрав свои штанги, ребята сели на мотоциклы и умчались. Д'Артаньяны XXI века…
фото автора
Добавить комментарий