Ждать пришлось более часа, и от нечего делать Нина стала разглядывать пассажиров. Она летела самолетом FinnAir, но русских было полно: рейс был в Россию, в Санкт-Петербург. Вот эта гомонящая группка — скорее всего актеры; на актеров у нее особый нюх: не зря столько лет проработала сначала в ЭСТРАДЕ, а потом в театре. Наверняка актеры, а точнее — балетные: стройные, в обтянутых джинсах, вывернутые от бедра ноги, специфическая походка. Наверное, возвращаются домой с гастролей по Америке, теперь это запросто! Вот тот, с рыжим веснушчатым лицом, чем-то напоминает одного парня из кордебалета их театра, Толю Гаева. Вечно торчал в администраторской; ему давно пора быть в гримерной, а он сидит и пялится. Сколько ему тогда было? От силы 20, а ей за 40. Но просто помирал... и не он один. Между прочим, этот веснушчатый нет-нет и поглядывал в ее сторону, хотя ему по-прежнему от силы 20, а вот ей хорошо за 50. Но кто это знает? Как говорит Лялька — если женщина к пятидесяти пяти сохранила фигуру, овал лица и волосы — считай, что она не изменилась. Если бы не уехала, вполне вероятно, сидела бы теперь в аэропорту в такой же вот гомонящей стайке, и Толя Гаев угощал бы ее горячим кофейком из своего термоса... Стоп! Никаких сослагательных наклонений — стоит только начать, и потом не остановишься.
Когда до посадки оставалось минут двадцать, Нина решила "на посошок" наведаться в дамскую комнату. На кого бы оставить эту, с позволения сказать, ручную кладь? И почему это вне зависимости от того, куда и как надолго она летит или едет, чемодан трещит и лопается по швам, а эту самую кладь невозможно оторвать от пола? Слегка сгибаясь набок от тяжести сумки, она решительно направилась в сторону "стайки" и обратилась непосредственно к веснушчатому:
— Не откажетесь постеречь?
Он вскочил ей навстречу и с готовностью принял сумку.
Вернувшись и поблагодарив за любезность, Нина подсела к балетным и за те десять минут, что оставались до посадки, успела сообщить о себе все, что в данный момент имело значение. Зовут Нина Сергеевна (это сколько же лет ее не величали по отчеству? Да все те же девять — с первого дня в Америке.) Перед отъездом работала администратором Музыкального театра. Летит в Санкт-Петербург, к подруге. Оказалось, что они тоже из Санкт-Петербурга, работают в балете на льду. Так и есть, балетные! Какая разница, что на льду... Два месяца гастролировали по Америке: Калифорния, Флорида, Нью-Йорк. Уже не в первый, и, тьфу-тьфу-тьфу, не в последний раз. Через две недели начинают работать во Дворце спорта — и, конечно, приглашают, ее на концерт.
Самолет набрал высоту; нажав рычажок, Нина откинулась в кресле и приготовилась читать. Чтобы не думать о Ляльке и о том, как они встретятся после девяти лет разлуки...
Сегодня она знала точно, что самое главное в жизни человека — его друзья, приобретение, почти всегда сделанное в детстве или в ранней молодости. Еще не обремененные тяжким опытом, не наделавшие непоправимых ошибок, никем не преданные и никого не предавшие, в эту пору мы принимаем друзей безоговорочно, всеми потрохами, раз и навсегда. Позднее может быть все, что угодно: интересное общение, приятное знакомство, приятельство, но только не дружба. И хотелось бы, да уж больно мы умные и зоркие: и это нам не импонирует, и то шибает... словом, и рады бы в рай, да грехи не пускают. А в старых друзьях все то и все так, даже если и не совсем. Просто звонит тебе Лялька, слышишь ее голос, и хочется реветь от счастья и раскаяния...
В аэропорту, когда Нина улетала в Америку, Лялька, мертвой хваткой вцепившись в ее руку, молча смотрела в лицо.
— Ну, все, — сказал Андрей и потянул Ляльку за полу куртки. — Им пора, Ляля...
Но она не ослабляла хватки, а когда Андрей попытался осторожно разжать ее побелевшие пальцы, вдруг стала тоненько поскуливать, совсем как потерявшийся щенок. Нина не сомневалась, что если кто-то наверху и в самом деле ведет строгий учет нашим грехам, самый тяжкий грех ее жизни — подруга детства Лялька.
Кто-то дотронулся до ее плеча: в проходе между креслами стояла тележка, уставленная разнообразными бутылками, контейнерами со льдом и бумажными стаканчиками. Нина попросила апельсиновый сок и немного бренди и, попивая, стала смотреть в окно. Пейзаж довольно однообразный, но лично ей никогда не надоедающий: бутафорские ваточные поля облаков и вечное солнце.
В Америку она сбежала, спасаясь от любви к женатому человеку, режиссеру их театра. Их "служебный роман" длился все те пять лет, что Нина прослужила в этом театре, можно сказать, с первого дня ее прихода. И все эти пять лет Марк находился "на самой грани разрыва" со своей женой... хрестоматийная история. Однако, для Нины она была единственной и неповторимой и довела ее до нервного истощения: кончилось тем, что она сильно похудела, почти перестала спать и в конце концов докатилась до того, что, неожиданно встретив за кулисами жену Марка, упала в обморок. Очнувшись, она уехала домой, взяла больничный, неделю пролежала на диване, уставившись в потолок и плохо соображая, когда день, а когда ночь — и в итоге решилась принять предложение Севы, одного из актеров их театра, отчаянно влюбленного в Нину тоже чуть ли не с первого дня ее появления. Она просто уцепилась за него, как за спасательный круг, а вернее, как за соломинку... дабы за что-нибудь уцепиться: она чувствовала, что тонет, и одна утонет наверняка.
Разумеется, Сева знал про ее роман с Марком, как знали все поголовно: такова уж специфика театра — здесь ничего не скроешь, здесь ты и за кулисами, как на сцене. Но он был из породы "пофигистов" и не принимал жизнь слишком близко к сердцу. Ее решение подстегнул тот факт, что Сева спал и видел уехать в Америку и все еще оставался здесь только из-за нее. Её же Америка прельщала исключительно своим географическим положением: она будет за океаном... а только океан являлся хоть какой-то гарантией того, что она, сломя голову, не бросится к Марку по первому же его зову...
Выйдя с больничного, она в тот же вечер разыскала за кулисами Севу, отозвала в сторонку и без обиняков заявила ему следующее:
— Если ты и в самом деле меня любишь — я согласна стать твоей женой. Только ни о чем меня не спрашивай...
"Пофигист" Сева обалдел до столбняка — стоял, смотрел и моргал; а, очнувшись, схватил за руку и, заикаясь от волнения, повторил несколько раз подряд:
— Ты об этом не пожалеешь, Нинка... клянусь, чем хочешь — ты не пожалеешь!
Через две недели они расписались, а через год уже были в Америке.
По проходу взад и вперед несколько раз поспешно просеменила стюардесса. Сначала одна, потом в сопровождении другой; у обеих были озабоченные лица. У Нины ёкнуло сердце: "Что-то с самолетом!" Она посмотрела в иллюминатор на распростертое прямо под ним правое крыло — вроде бы все нормально: не отваливается и не дымит. Потом оглянулась и увидела веснушчатого, которого звали Витей. Он стоял в проходе через несколько кресел от нее и, наклонившись, что-то там делал вместе со стюардессами. Нина развернулась, и, встав коленями на сиденье и вытянув шею, пыталась разглядеть, что произошло. Потом не выдержала и, протиснувшись мимо соседа, пожилого американца, который крепко уснул, как только самолет набрал высоту, пошла по проходу и остановилась, не дойдя нескольких шагов до места происшествия. В кресле у окна сидел парень с окровавленным лицом; его руки, спинка кресла, даже стена в изголовье тоже были в крови. Одна стюардесса, разматывая бумажное полотенце, пыталась протереть его лицо, другая — стенку над его головой. Витя что-то негромко внушал парню, а тот отпихивался и бубнил: "Не имеет права... я ему покажу алкоголика! Прими руки, барышня, могу задеть невзначай..." Он был мертвецки пьян и, конечно, русский, "наш человек". Увидев Нину, Витя сокрушено покрутил головой и пошел ей навстречу.
— Дорвался! Нажрался бесплатных дринков, лох, и подрался с соседом — за то, что обозвал алкоголиком. Еще слава Богу, сосед тоже свой. Стюардессы уже сообщили в полицию, так что в Хельсинки его, всего скорее, снимут с самолета.
Инцидент кое-как притушили; стюардессы отмыли и перевязали "лоху" лицо и руки, соседа куда-то пересадили, а Витя, во избежание дальнейших недоразумений, занял его место.
Нина вернулась к себе и, перешагнув через длинные ноги спящего соседа, стала смотреть в окно. Ее обуревали самые противоречивые чувства: с одной стороны, было стыдно перед молоденькими стюардессами и пассажирами за то, что — русский. С другой, даже ныло под сердцем при мысли о том, что с ним, дураком, станет, когда пройдет хмель, и он очнется в полицейском участке аэропорта в Хельсинки — один, без языка, и, очень может статься, без денег. Что он делал в Америке? Наверное, был в гостях. Это называется, слетал... получил удовольствие. Кто его знает, может быть, он и в самом деле никакой не алкоголик; просто одурел от всех этих джинов и бренди в пузатых фирменных бутылках. Небось, дома, в России, он и в глаза-то их не видел, может, и в гостях не слишком баловали, а тут — хоть залейся и, главное, даром: включено в стоимость билета! Когда еще привалит такое счастье? А скорее всего, никогда. И он пил все подряд, а стюардессы, вежливо улыбаясь, безропотно меняли ему полиэтиленовые стаканчики и, когда требовалось, блестящими щипчиками опускали туда прозрачные кубики льда.
Читать, хоть убей, не получалось. Какое там чтение, если внутри полный раскордаж, и необходимо навести там хоть какой-то порядок. Хорошо, давай попробуем: итак, Сева... Десять лет назад он обещал ей: "Клянусь, ты об этом не пожалеешь, Нинка!" Но она пожалела — и очень скоро, однако продолжала терпеть его все эти годы... Почему? А потому что вокруг чужая Америка, и он в ней — единственный близкий человек. Потому что куча нормальных эмигрантских проблем, и даже подумать еще об одной нету никаких сил. И еще потому, что сначала по инерции он продолжал любить ее, как одержимый... Тем не менее, сегодня она улетала в Россию не из Черри-Хилла, где у них был горбом заработанный собственный дом, а из маленького городка неподалеку, в котором вот уже три месяца снимала маленькую комнатку во втором этаже. Честно говоря, свой дом был заработан в основном горбом Севы и, разумеется, не актерством — вот уж самая неблагодарная профессия для применения в Америке! У ее мужа открылись здесь неожиданные и весьма полезные качества: деловая хватка, способности к языкам и, главное, к безболезненному и быстрому врастанию в чужую почву. Возможно, в силу все того же "пофигизма". Так или иначе, очень скоро он преуспел: начал с работы на бензоколонке простым заправщиком, а уже через полтора года стал партнером хозяина. И пошел... Теперь у него самого две таких заправочных станции, плюс бизнес по продаже подер-жанных машин. А Нина оказалась неприспособленной к пересадке на новую почву: та не принимала, отторгала ее. Она маялась, стеснялась своего английского и по возможности отмалчивалась, тем самым лишая себя необходимой практики; и в результате с трудом нашла работу скромной продавщицы в среднем американском магазине одежды. И позднее сознательно отказалась от возможного профессионального роста из чисто совковой боязни к переменам. (Американцы — те только и делали, что с легкостью меняли работы, дома и машины.) Короче, она не прижилась, и было ясно, что уже не приживется...
Что с Севой ничего не получится, выяснилось практически сразу: она не любила его, и с этим ничего нельзя было поделать. Нину раздражало в нем все — от манеры зевать с длинным подвыванием до полного равнодушия к природе. К примеру, когда они купили дом, она порывалась засадить задний дворик кустами и клумбами; сидеть там летними вечерами и отдыхать от магазина...
— Ты знаешь, сколько это стоит? — поиграв желваками, поинтересовался Сева.
— Я буду ухаживать сама...
— Да, но сначала надо это купить.
— Зато потом... подумай, какая красота!
— Это — тычинки, пестики и... что там еще? Я тебя умоляю!
И засеял задний дворик травой, которую сам подстригал истошно воющей травокосилкой. Точек соприкосновения, считай, никаких: даже воспоминания о театре омрачались для него синхронным воспоминанием о Марке. А с некоторых пор и она тоже стала раздражать его — в основном, своей тоской по России...
Общеизвестно, что ностальгия — ничто иное, как болезнь, единственный симптом которой — тоска по родине. Кстати, английское слово homesick означает — тоскующий по родине, а буквально — болеющий по дому. Болезнь эта известна с давних времен и трудно поддается лечению; иногда — неизлечима. В последнее время, во всяком случае в русской Америке, она не в почете: не всякий признается, что болен, как будто это что-то позорное, вроде сифилиса или спида. Бытует убеждение, что ностальгия — болезнь неудачников, хотя сколько угодно преуспевающих и даже богатых русских американцев, отдающих явное предпочтение русскому радио и телевидению и увлекающихся российскими — теперешними и бывшими — актерами. Не всякий из них имеет представление о том, кто такой, к примеру, Робин Уильямс, но все поголовно знают Максима Галкина. Что это, если не симптомы все той же ностальгии? А только намекни им — и они возмутятся так, словно их уличили в воровстве.
У Севы к этой болезни был стойкий иммунитет, и поэтому он безоговорочно отрицал ностальгию как таковую, презрительно именуя ее "эмигрантскими нюнями".
— Ну что, опять разнюнилась? — раздраженно спрашивал он Нину, стоило ей развоспоминаться о России. — Живешь с вывернутой назад шеей — просто какая-то пленница прошлого!
— Зато ты — Иван, не помнящий родства.
— Ну-ну... А теперь встань в позу и скажи: "И дым отечества нам сладок и приятен".
— И встану, и скажу!
Чем дальше, тем чаще они ссорились — по любому поводу, а то и без повода, просто по привычке. А полгода назад Нина случайно узнала, что у него появилась другая женщина. Это открытие не стало для нее потрясением, просто с этого момента их совместная жизнь потеряла для нее последний смысл.
Ее зарплаты едва хватило, чтобы снять маленькую комнату во втором этаже просторного "со следами былой красоты" дома в соседнем городке. Дом был выставлен на продажу по причине развода его хозяев, и это обстоятельство показалось Нине символическим. К тому же, городок находился неподалеку от торгового мола, в котором она работала. Переселение произошло скоропалительно: решившись, она созвонилась с хозяйкой и заочно дала свое согласие. В сущности, у нее было только одно условие: отдельная ванная комната. Последовала маленькая пауза, потом женский пронзительный голос прокричал: "О, кей! Но кухня общая, сорри!" Это Нина могла пережить: свести готовку до минимума — кофеек утром и какие-нибудь немудрящие сосиски-яишенки на ужин. А днем на работе — взятые из дома бутерброды.
Севе она сообщила о своем решении чуть ли не накануне.
— Чепуха! — выслушав ее, безапелляционно заявил он. — С какой это стати?
— А с какой стати я останусь?
— То есть как это? С такой стати, что ты моя жена!
— Сева... в общем, мне стало известно... я случайно узнала...
— Это насчет Светки? — спокойно перебил он. — Нашла причину — я тебя умоляю!
— Дело не только в ней: я тебе больше не нужна.
— А я не нужен тебе никогда.
— Значит, выходит, мы оба не нужны друг другу... а ты говоришь, с какой стати.
Проговорили чуть не до утра, но так ни до чего и не договорились.
— Черт с тобой, — исчерпав все доводы, сдался Сева. — Раз тебе так приспичило — поживи одна, на свои родные шиши! Поживи-поживи и хорошенько подумай. Давай свой адрес...
— А вот это как раз не нужно.
— Так-так-так... Нинка, а ты часом не возвращаешься в Рашку?
В известной проницательности, а точнее, в интуиции ему не откажешь: ведь она и сама пока еще не решалась сформулировать эту мысль так четко.
Когда в вечерних сумерках, свернув с дороги на широкую подъездную аллею, Нина впервые подъезжала к дому, он показался ей почти роскошным. Хозяйка поджидала ее внизу, на лужайке: она сидела на полосатом раскладном стуле, а у ее ног разлеглась крупная рыжая собака. Дом был погружен в полумрак, только в двух окнах первого этажа горел свет, да наверху, во втором этаже, было освещено одно окно. Нина вышла из машины и в нерешительности остановилась: собака лежала совершенно свободно, без никакого поводка.
— Привет! — пронзительно крикнула женщина и встала с раскладного стула. — Не бойся, она не кусается.
И подошла поближе — маленькая, кургузенькая, с небрежно заколотой копной буйных рыжих волос.
— Лиз! — снова крикнула она и протянула Нине маленькую крепкую руку. — Так ты и есть Нина? А ты хорошенькая! И даже очень!
"Чего это она так кричит? — удивилась Нина. — Я же не глухая..." Хотя, возможно, это сама Лиз плоховато слышит: тугие на ухо не всегда могут соразмерить громкость своего голоса. Однако позднее выяснилось, что у нее просто такая манера, надо сказать, довольно утомительная для собеседника: разговаривая, Лиз подходила вплотную и, надрываясь, кричала тебе прямо в уши. Однажды Нина, не выдержав, спросила ее: "Зачем вы так кричите, Лиз? Я же хорошо слышу". Та удивленно и даже чуть обиженно взглянула на нее и ничего не ответила. Пару часов она слегка приглушала голос, а потом все пошло по-прежнему...
Нинина комната находилась на втором этаже. Почти всю ее занимала широкая кровать, застеленная атласным стеганым покрывалом, еще имелся комод с расшатанными, плохо выдвигающимися ящиками, стол у окна и два стула. Стены были откровенно грязные и странно светились в темноте. В первую ночь, потушив свет, Нина даже испугалась этого свечения, но утром Лиз объяснила ей, что это ее младшенький для фана разрисовал стены комнаты специальной краской.
— У вас маленький сын? — спросила Нина.
— Сейчас ему шестнадцать. Когда был маленький, жил в этой комнате. Теперь живет со своим отцом...
Ничего себе, выходит, с тех пор прошло минимум лет восемь, а комнату ни разу не перекрашивали. Вообще, при ближайшем рассмотрении дом оказался сильно запущенным; и перед тем как в первый раз принять ванну, она отскребала и отмывала буквально все: саму ванну, раковину, унитаз, пол и стены. Кстати, и в комнате вымыла стены тоже, и они перестали пугать ее по ночам призрачным потусторонним свечением.
Лиз наблюдала за ее рвением с уважительным одобрением. Она несомненно была ирландкой — об этом свидетельствовали и рыжая грива, и повсеместные веснушки, и нежное пристрастие к луку — всякому: сырому, вареному, жареному, запеченному и маринованному. Луком пропахли и кухня, и весь первый этаж; по утрам, когда Нина наскоро соображала глазунью и кофе, Лиз чуть не силой заставляла её отведать очередное божественное блюдо. В предвкушении кофе лук, запеченный с капустой, вызывал раздражение, но Лиз, в неизменных коротких шортах, буквально лопающихся на ее мощных ляжках, и в какой-нибудь линялой майке, так приставала с угощением и при этом так истошно вопила, что Нина, натянуто улыбаясь, подцепляла вилкой толстое колечко желтого остро пахучего лука...
Давненько не жила она с соседями и основательно от них отвыкла, а Лиз к тому же была не в меру энергичной, напористой и громкоголосой; и, слава Богу, хоть собака оказалась молчаливой. Возвращаясь с работы, Нине хотелось поскорее оказаться в своей маленькой комнатке совсем одной — без покупателей, продавцов и менеджеров; но, чтобы подняться к себе, было необходимо пройти мимо кухни, а там обитала Лиз. Увидев Нину, она так бурно радовалась, как будто кроме жилички у нее не осталось никого на свете, с кем бы она могла перекинуться словечком... да, похоже, так оно и было. Сын, как известно, жил теперь со своим отцом, а сам отец звонил примерно раз в неделю исключительно по делам, связанным с разводом и продажей дома. После его звонков Лиз скучнела и увядала, даже ее огненно-рыжие волосы словно бы тускнели и обесцвечивались. Правда, у нее имелась подруга, тоже ирландка, только нетипичная: смуглая и темноволосая; но у подруги тяжело болела мать, и она появлялась редко. А работала Лиз в соседней школе: надевала форменную одежду и переводила ребят с одной стороны улицы на другую — так что даже нормальных коллег у нее не имелось. Нина знала все это, и, увидев рванувшееся ей навстречу лицо Лиз, у нее нехватало решимости поздороваться и пройти мимо, к себе. Она садилась рядом с ней за круглый, покрытый яркой клеенкой стол, и они беседовали. Точнее, это был монолог: Лиз выговаривалась за весь этот длинный день — кое-что Нина понимала, об остальном догадывалась. Иногда, когда она возвращалась с вечерней смены, Лиз уже спала, положив руки на круглый кухонный стол, а голову на руки; собака спокойно дремала у ее ног. Нина на цыпочках, стараясь не скрипнуть ступенькой, облегченно поднималась к себе и закрывалась... Последнее, что она слышала, засыпая, были шаги по лестнице — тяжелые Лиз и почти бесшумные — собаки; потом натужный скрип кровати, короткий диалог и вскоре — густое, трудно сказать, кому из них двоих принадлежащее, сопенье.
Нина так хорошо понимала Лиз еще и потому, что в смысле общения ей самой приходилось туго. С Севой они договорились, что он не будет дергать и торопить ее, и пока что он держал слово. Что, кстати, лишний раз подтверждало правильность принятого ею решения: черта с два он держал бы это самое слово, если бы хотел ее видеть! Она помнила, как в России, отлично зная о ее взаимоотношениях с Марком, он, что называется, шел напролом, по нескольку раз за вечер наведываясь в администраторскую в надежде застать ее одну. Если там, к примеру, ошивался все тот же Коля Гаев или кто-то еще из молодых актеров — он бесцеремонно выпроваживал их вон и разваливался, нога на ногу, в кресле напротив.
— Ты не возражаешь, если я тут побуду? — и сверлил неотступным взглядом своих слегка выпуклых наглых серых глаза. — У тебя сегодня новая блузка, Нина... Нинка, выходи за меня замуж!
Он говорил ей это буквально каждый день, и каждый день она отвечала ему на это:
— Сева, прошу тебя, пожалуйста, отстань от меня — ведь ты же знаешь!
— Фигня! Да я для тебя, если надо, пойду и убью, а он... — и Сева презрительно кривил рот.
— Кого убьешь? — пугалась Нина.
— Кого тебе надо, того и убью! Выходи за меня замуж, слышишь?
Так было, но... и то сказать, он любил ее слишком долго. Одним словом, Сева не беспокоил ее звонками, а общие приятели только считались общими — это были Севины люди и, естественно, без колебаний приняли его сторону. Так что если бы не Лялька...
Лялька звонила почти ежедневно, иногда, чтобы застать Нину после работы — и среди ночи.
— Ты меня слышишь? Я сижу в туалете на унитазе, чтобы не разбудить Андрюшку, а из туалета почему-то хуже слышно...
— Ты что, спятила? — ужасалась Нина. — Это сколько у тебя сейчас?
— У меня три ночи — ну и что? Все равно я не сплю: думаю о тебе. Ну, как ты там?
Слава Богу, с появлением карточек их телефонные разговоры стали вполне доступными, но раньше, в первые после Нининого отъезда годы они происходили крайне редко, в основном, по какой-нибудь достаточно веской причине, типа дня рождения или Нового Года. Беспричинные звонки считались крамольными и выглядели примерно так. Скажем, звонит Нина; она не слышала Лялькиного голоса несколько месяцев, и первая минута уходит на взаимные радостные всхлипывания. Потом они успевают дуэтом сказать друг другу несколько горячих фраз — и тут в комнате появляется Сева, который вроде бы только что уединился в ванной. Он молчит, но при этом выразительным жестом показывает на наручные часы. Нина начинает нервничать и пропускает Лялькин вопрос.
— Что? Что ты сказала? — почему-то кричит она, хотя связь вполне приличная.
Но Лялька, видимо прикрыв трубку рукой, вполголоса ведет разговор явно не с ней, а с Андреем. Потом она тоже начинает нервничать, бекает-мекает и почти сразу закругляется. И Нина понимает, что у них с Андреем только что имела место точно такая же мизансцена...
Зато тогда они писали друг другу письма: Нина — сумбурные и короткие, Лялька же — длинные, в несколько страниц, с подробным описанием событий домашнего и политического характера...
Читайте полную версию статьи в бумажном варианте журнала. Информация о подписке в разделе Подписка
Добавить комментарий