Казалось, если вспомнить её имя, всё остальное легче выстроится. Хотя как раз "остальное" запечатлелось четко. Моё состояние нетерпения было близко к бешенству, день ото дня нарастало желание всё послать к черту, и только обязательства перед близкими удерживали: коли взялась продать нашу московскую квартиру, следовало довести начатое до конца.
Две риэлторши, работающие в паре, находили и приводили клиентов, заинтересованных в жилплощади, предлагаемой недорого, вполне обустроенной, с видом на Сокольнический парк и выставленной на продажу по той причине, что владельцы отбыли на жительство в США.
Производимые в моём присутствии осмотры нашего, так сказать, семейного гнезда, никаких струн во мне не задевали. И от этой квартиры, где с момента вселения мы прожили всего-то четыре года, и от Москвы, ставшей неузнаваемой, и от страны, вдали от которой наша семья существовала уже давно, я успела отвыкнуть настолько, что ощущала себя там чужой, и даже давние, прочные вроде бы дружеские отношения заметно ослабели.
Предполагая, что на процедуру продажи уйдет не больше месяца, и приобретя обратный билет в Денвер с запасом на полтора, я почувствовала, что увязаю в бесчисленных справках, проволочках, невообразимых извне страны, откуда мы были родом, да подзабыли тамошние реалии, укорененные, верно, в той почве навсегда.
Разумеется, взятки на каждом этапе, ставки росли как поганки после дождя, но самое главное — знать надо было, кому давать.
Тут я полностью доверилась главной, как сразу сообразила, из риэлторш, Валентине, избавившей меня от стояния в очередях к начальству всех уровней, умевшей с ними общаться как своя со своими на том языку, который в подобных инстанциях только и понимали.
А вот вторая, Валентинина что ли помощница, доверия никакого не вызывала. И зачем она вообще встряла? Робкая, по прошлым понятиям деликатная, а по новым — даже не знаю, как назвать.
Войдя впервые в нашу просторную переднюю, сплошь в книжных стеллажах, замерла, произнеся с сожалением: неужели такую библиотеку тоже оставляете? А какое её, собственно, дело, чего лезет? Библиотеку, ответила, частично увожу, всю не могу. Дура какая, и так перевоз коробок с отобранными книгами через океан встал в сумму, ой какую. А за те, что сочли раритетными, пошлину в особняке рядом с ленинской библиотекой взимали. Еще вопросы? Она смутилась. И вот это смущение, при занятии бизнесом, где сантиментов не подразумевалось, вызвало у меня к ней презрение.
Да и выглядела она полным контрастом бойкой, высокой, жилистой Валентине, не москвичке, пришлой провинциалке, зато отлично в нынешних столичных условиях сориентировавшейся, что называется, вписавшейся.
Эта же, маленькая, хрупкая, всегда являлась в пышной из песца шапке и не снимала её почему-то и в помещении, надвинув по самые глаза, подведенные и, как я не могла не отметить, красивые, томно-мечтательные, что меня в тех обстоятельствах скорее раздражало.
Раздражало, если честно, всё. В нашем горно-курортном Колорадо — где прохожие, не будучи знакомыми, друг с другом здоровались — так разбаловалась, что наезжая к дочери в Нью-Йорк удивлялась, почему кассирши в супермаркетах мне не улыбаются. Москва же, всегда хамская, вышла на какой-то уже особенный виток поголовного ожесточения, откровенно выказываемого не только теми, кто пытался выживать, но и сидевшими в "Мерседесах" с затемненными стеклами, обнаруживая желание раздавить как муравьев пешеходов, ожидающих обреченно у пешеходных зебр.
Зима же в Москве особенно отвратительна, неопрятна, с бурой слякотью по щиколотку, опасными наледями, утренней пасмурностью, без просвета переходящей в мрачные сумерки, что тоже, тем более отвыкнув от такого климата, действовало угнетающе.
Мой старинный приятель, которого знала с детства, из тех, кто именно вписался, хотя в прошлой жизни готовился совсем к другому, защитив диссертацию по Фолкнеру, пригласил меня в ресторан. Подъехал, конечно, на иномарке, как приличествовало людям успешным, предложив: "Может быть, ЦДЛ, ты ведь давно там не бывала?"
Пока мы ехали, точнее, стояли в пробках, пожаловалась, что мне не повезло с погодой, ни разу солнце не показалось, а у нас в Колорадо, где по статистике больше солнечных дней, чем во Флориде, тёмные очки, можно сказать, не снимаю. Сережа хмыкнул: "А ты что, здесь на солнце рассчитывала? Оно к нам не пробивается, мы ведь под колпаком ядовитых испарений, стараемся не думать, чем дышим".
Оптимизмом он не отличался и в молодые годы. Ни в чем никаких обольщений, трезвость до желчности и при том — исключительная ответственность, абсолютная верность слову, надёжность во всем. Бывшей жене купил квартиру, хотя развод случился по её инициативе, дочери, не самой прилежной, оплачивал образование за границей, помогал племянникам, не слишком удачливым. Сам жил с овдовевшей матерью на Тверской, в пятикомнатных по прежним представлениям хоромах, унаследованных от отца, когда-то очень влиятельного, но успевшего вкусить унижения после отправки на пенсию, и нищету бы тоже, если бы не щедрая помощь сына, не забывшего, между тем, отцовского деспотизма, испытанного им в детские, юные годы.
Обзавёлся и возлюбленной, по возрасту годившейся ему в дочки. На мой вопрос, влюблен ли он, хмыкнул: "При такой молодости, такой глупости, могла бы быть и покрасивей, но, ты же знаешь, мне с женщинами никогда не везло".
Я-то считала, что не везло ему с самим собой. Постоянное всем, всеми недовольство и теперешнее преуспевание нисколько, казалось, его не радовало. Но по молчаливой договорённости лишних вопросов мы друг другу не задавали. Он не спрашивал, почему я уехала в Штаты, я, в свою очередь, почему он остался. В годы, когда длительные выезды за рубеж бывали редкостью, читал лекции в американских университетах, но, по его словам, от эмансипированных тамошних студенток готов был сбежать, куда глаза глядят. Родственники его давно обосновались в Израиле, в Германии, в тех же Штатах. Он их навещал и возвращался. Значит, здесь, в бессолнечной, хмурой Москве его что-то удерживало сильнее всех прочих соблазнов.
Подъехав к писательскому клубу, вдруг вспомнила, что забыла свой билет в бордовой корочке, удостоверяющей моё членство в СП. Сережа отмахнулся: да, ты оторвалась, теперь сюда пускают всех, у кого бабки есть. В чем я наглядно убедилась.
Цены! И ни одной знакомой писательской мордени. В Дубовом зале расселись шумные компании совершенно других особей, выращенных и оборзевших в моё отсутствие. Лишь официантка Тоня меня узнала, поинтересовавшись: "Ты надолго? Ну, вот и хорошо, что нет. Видишь, как у нас нынче, кто тут гуляет, а ваших — нет".
Один "наш" всё же обнаружился. Пересекал Дубовый зал, войдя с Воровского, направляясь, видимо, к буфетной стойке в Пестром зале, но усмотрев меня, выразив неуместное, немотивированное, на мой взгляд, ликование, плюхнулся за наш столик. Ему, разумеется, налили, он с удовольствием закусил, полагая, что продолжительное общение с ним нас, без сомнения, осчастливит.
Когда-то он был штатным сотрудником журнала "Юность", где меня часто публиковали, но по отделу прозы. Он же работал у Злотникова, в отделе поэзии, так что мы с ним практически не соприкасались. А теперь-то что? Совершенно мы, трое, не вписывались в общий рисунок. Ни Сережа, удачливый бизнесмен, с надменно-брезгливой физиономией, недовольный явно вторжением на халяву чужака, ни я, почти иностранка, ни он, бывший завсегдатай ЦДЛ, а нынче — изгой. Тоня, чуткая по прошлой практике к подобным коллизиям, поспела вовремя со счетом.
Сережа расплатился с щедрыми чаевыми. Обратный путь к Сокольникам мы с ним в основном молчали. На прощание поцеловала его в холодную щеку: спасибо, Сереж. Он, вяло: да не за что, ты убедилась? Я: в чем? Он: ну в том, что здесь оставляешь. Я: пожалуй, вот тебя. Он: обо мне не беспокойся, выживаю, стараюсь, уж как могу, как получается.
Похожее ощущение испытала и в Большом зале консерватории, куда меня звали оставшиеся на плаву друзья. Снова ни одного знакомого из прошлой жизни лица. Во время концерта звонили мобильники, там, в святыне, где прежде, если кто кашлянул, на него оглядывались негодующе. Зато в прежде скромном консерваторском буфете теперь рекой лилось шампанское, попивая которое эта новая публика явно испытывала большее удовольствие, чем слушая классическую музыку.
"Домой возврата нет" — как это верно восприняла не только мозгами, но и всеми потрохами. Ностальгия? Да если бы Бунин, Рахманинов, та эмиграция, до смерти оставшаяся на крючке тяги к родине, имела бы шанс своими глазами удостовериться, что с ихней родиной стало, всю ностальгию, уверена, как рукой бы сняло.
Клиенты, охочие до нашей сокольнической жилплощади, не убавлялись, но возникали то одни, то другие препятствия. Мой отъезд затягивался, пришлось поменять билет, вздорожавший, разумеется. Я сатанела, срывая свою озлобленность не на Валентине, нет, а на слабом звене: её партнерше.
Точно зараза какая: при озверелости общей, озверела и я. Не испытывая стыда, орала на неё, уловив беспомощность, беззащитность. Выслушивала она меня безропотно, не возражая. Иной раз только вздыхая: понимаю вас, но я не виновата, поверьте. Да что мне её лепет, бормотание интеллигентское. Встряла, борись, как хищник с хищниками.
Вот Валентина, та выгрызала. И нашла, наконец, клиента, согласного на все условия, предложенные той же Валентиной. Нашу квартиру он приобретал для сына. Был из Питера, и в прихватизированном там предприятии, не знаю каком, хватанул, видимо, неплохо. Прибыл с кейсом, набитом наличными. К нотариальной конторе, где сделка оформлялась, следовало пересечь площадь Восстания в сплошном потоке машин. Я держала клиента-покупателя с его кейсом бережно под локоток, преодолевая гадливость. Только бы не сорвалось. Он напоминал мне пугливую мышь, ставшую наглой крысой.
Но уже в банке, где содержимое его кейса должно было быть отправлено на наш счет в США, вдруг разыгралась сцена, нисколько непредусмотренная. Мышь-крыса неожиданно сказал, что отказывается платить риэлторам за их услуги ту сумму, что была до того обусловлена. На половину согласен, и ни копейкой больше. Взывал ко мне: они же грабят и меня, и вас, накрутили всего-то за посредничество ломовую цену.
Тут во всей красе выказала себя Валентина. Хмырь, старый, да я тебя... Пошли некоторые нецензурные слова, да что ты возомнил, думаешь, мы без "крыши" работаем, так наши ребята тебя раскрошат, смешают с говном, а её квартиру — кивок на меня — продам дороже, с большей выгодой.
Наглая крыса мгновенно превратилась в пугливую мышь. Определенная Валентиной сумма выложена была покупателем безропотно. Но, я, верно, слишком перенапряглась, и когда до моего отъезда оставались считанные дни, свалилась в гриппе с температурой сорок. Хотя сделала ведь в США полагающиеся ежегодно прививки, но особые вирусы в отчизне, по-видимому, прошибали преграды, соответствующие условиям жизни на Западе.
Во рту возникли болячки-нарывы, так что пить я могла только через соломинку. Подружки кинулись, конечно, с подмогой, приносили лекарство, соки. Отечественный менталитет приспособлен к отзывчивости, если кому-то плохо. Куда сложнее найти искренне радующихся, когда тебе хорошо.
В наплыве сочувствующих появление еще и Валентининой помощницы я сочла навязчивостью совершенно неуместной. Но ничего не поделаешь, пришлось впустить. В руках она держала горшочек с белой азалией и пластиковую корзиночку с клубникой, в Москве продаваемой в три раза дороже, чем у нас в США.
Пили чай, она из чашки, я из трубочки. И вдруг она сказала: вас ведь, Надя, удивляло, почему я не снимаю этой шапки, правда? С внезапным предчувствием, хотела было её удержать: что вы, вовсе я не удивлялась, шапка вам очень идет, не надо, не снимайте... Но она уже сдернула пушисто-песцовое украшение, и обнажилась почти детская головка с оставшимися редкими прядками волос.
Услышала: вот видите теперь, какая я, облучение, химиотерапия, но говорят, есть всё же шанс, небольшой, но есть, и я должна его использовать. Сглотнув в горле ком, выдавила: вы красивы, и без шапки красивы, у вас замечательные глаза, вот ваши глаза действительно сразу отметила.
В ответ смех: про глаза мне постоянно говорит еще один человек, главная моя сейчас опора, вот ради него и борюсь, цепляюсь хоть за крошечный шанс, чтобы его не огорчать, понимаете?
Багаж наш, пройдя таможню, уже отправился через океан, подружки сполна были одарены излишками и из моего гардероба, и домашней утвари, но кое-что еще оставалось, и я предложила своим риэлторшам тоже взять им понравившееся, полезное в хозяйстве.
Валентина, застенчивостью не обремененная, вдвоем с мужем загрузила такси, а её помощницу пришлось уговаривать не стесняться. Заметив, что она глядит на иконку, никакой ценности не представляющую, оказавшуюся у нас случайно, сказала: если вам нравится, возьмите. Нет-нет, она запротестовала, ведь это святая Пелагея, приносящая утешение, благодать, вы обязательно должны её увезти и, может быть, посмотрев на неё, и меня вспомните.
И тут меня осенило: есть у меня для вас подарок, от которого уж не отказывайтесь. Достала из чемодана замшевый серо-голубой костюм: под ваши глаза, правда ведь? Она примерила: точно, как влитой. Просияла, прошлась, покрутилась у зеркала. И во мне надежда забрезжила: может быть всё обойдется, и шанс выкарабкаться ей подарит судьба?
Позвонила уже из Колорадо спустя время. Мать её трубку взяла: доченька приказала долго жить. Чуда, увы, не произошло. А иконка святой Пелагеи висит теперь в простенке нашей спальни.
Годы миновали, и как-то, зацепившись неожиданно взглядом за палево-блёклое изображение святой Пелагеи, кольнуло тревогой: как имя той, по просьбе которой иконку я сохранила? Неужели забыла!
Горжусь своей памятливостью, почему вдруг осечка? Но не хотела сверяться по записным книжкам, а чтобы имя само выцедилось, всплыло из моей сердцевины.
Ведь имена наши вмещают, отражают и личность, неповторимость каждого из нас, тождество с чем-то, загодя нам предначертанным. И я должна, обязана восстановить, как её звали, предательства такого не допустить.
Гуляя с собакой, как бы на зуб выверяла, отбрасывая неподходящее: не Таня, не Маша, не Наташа... И наконец: ну, конечно же, Ольга! Дымчато-серебристый песец как нимб над прелестным лицом, сиянием глаз, несмелой улыбкой. Ольга, Ольга, мученица, страдалица, обманутая в своих надеждах, а так старавшаяся не отчаиваться, с редким самообладанием, что я в ней осознала с непростительным опозданием. Раскаяние, как всегда, наступает потом, когда ничего уже не исправить. И единственное, что еще в наших силах — никого, ничего не забывать.
Добавить комментарий