Да, более ужасный конец представить себе невозможно... Припоминаются тут разные мемуаоы, восторги, инвективы, эпиграммы и напротив - акафисты. Гений всемирного театра, уж это неоспоримо. Разные тут возникают имена: Станиславский и Комиссаржевская, Брех и Сергей Третьяков, А. Н. Толстой (ну, да, а кто Карабас-Барабас в его сказке! И еще - шуточки в новеллах), Эренбург (сначала чудом недорасстрелянный по приказу порывистого по приказу комиссара Мейерхольда, затем его близкий друг), Ильф и Петров (понятно ведь. какой театр подразумевается под "Глобусом" гастролирующим со своими стульями и кружками Эсмарха), Маяковский и Шостакович, Эрдман, А. Гладков, Сельвинский... Впрочем, перечень длинный. Нельзя, конечно, не упомянуть Есенина, который "свою жену легко отдал другому". И потом задирался с похмелья, вторгался и даже сочинял оскорбительные стишки, почти частушки. Тут, увы, и преступление режиссера Мейерхольда - роли гениальной Бабановой отдал З. Райх. Да, но любовь зла. И не судима!
Но вот что важно: было два Мейерхольда - господин и товарищ. Что и зафиксировано в стихах Бориса Слуцкого: "Если б Мейерхольду "Маскарада" площадной явился Мейерхольд, Мейерхольд забора и парада, совершивший непостижный вольт...". Б. А. предполагал, что один поймёт другого. Но думается: что всё же об этом вольте думали Вяч. Иванов и Михаил Алексеевич Кузмин? Не могли такого вот вольта предвидеть. Но и такого страшного конца тоже. Да, "Всё равно подходит расплата - Видишь там, за вьюгой крупчатой Мейерхольдовы арапчата Затевают опять возню?" (Анна Ахматова "Поэма без героя").
Далее стихотворение Бориса Пастернака, любимое мною с отрочества и в ту пору раз едва ли не триста прочтенное наизусть.
МЕЙЕРХОЛЬДАМ
Желоба коридоров иссякли.
Гул отхлынул и сплыл, и заглох.
У окна, опоздавши к спектаклю,
Вяжет вьюга из хлопьев чулок.
Рытым ходом за сценой залягте,
И, обуглясь у всех на виду,
Как дурак, я зайду к вам в антракте,
И смешаюсь, и слов не найду.
Я увижу деревья и крыши.
Вихрем кинутся мушки во тьму.
По замашкам зимы замухрышки
Я игру в кошки-мышки пойму.
Я скажу, что от этих ужимок
Еле цел я остался внизу,
Что пакет развязался и вымок,
И что я вам другой привезу.
Что от чувств на земле нет отбою,
Что в руках моих – плеск из фойе,
Что из этих признаний – любое
Вам обоим, а лучшее – ей.
Я люблю ваш нескладный развалец,
Жадной проседи взбитую прядь.
Если даже вы в это выгрались,
Ваша правда, так надо играть.
Так играл пред землей молодою
Одаренный один режиссер,
Что носился как дух над водою
И ребро сокрушенное тер.
И, протискавшись в мир из-за дисков
Наобум размещенных светил,
За дрожащую руку артистку
На дебют роковой выводил.
Той же пьесою неповторимой,
Точно запахом краски, дыша,
Вы всего себя стерли для грима.
Имя этому гриму – душа.
1928
--
И вот что я скажу: это поначалу стихи, как стихи, неспешно развертывающиеся, средне-хорошие. Но необычными и даже великими их делают заключительные четверостишия с дерзостным сравнением театрального режиссера с Господом Богом, с Творцом. И, хотя приходится принять установившееся написание, но ведь слово "землей" надо бы писать с большой буквы - Землей. Речь-то о сотворенной планете.