— Ну, что скажешь? — Лора нервно закурила и закашлялась. — Как тебе письмецо?
— Потрясающе...
— Каждый божий день пишет, то есть буквально — каждый!
— Просто не верится, — повторила Соня.
— “Без тебя я как пес, потерявший хозяина: мне хочется выть от тоски”. Нет, как тебе нравится? — Лора пожала плечами и спрятала листок в конверт. — Бывает же такое! И что характерно, уж если случается, то именно тогда, когда тебе это — до лампочки...
“Неужели — до лампочки?” — не поверила Соня и внимательно, как бы со стороны, посмотрела на подругу: рыжая копна волос — некрашеная, своя, и молочно-белая, как у веснушчатых, кожа, но веснушек нет. Высокая и тонкая, с неожиданно пышной грудью. На вид — никогда не дашь 45-ти; от силы — 30. Яркая оригинальная внешность шибает в глаза — тут есть от чего завыть...
— Чего молчишь? — вдруг рассердилась Лора. — Не видишь — нервничаю! Между прочим, прикатила из Бруклина поделиться.
— А что тут скажешь?
— Сидит и мечтает о чем-то, о своем! Спит на ходу.
Когда Лора сердилась на кого-нибудь, она всегда говорила о нем в третьем лице.
— Ну чего ты злишься? Я же говорю — даже не верится.
— А других слов у тебя нет? Подруга, называется... У меня бессонница на нервной почве, а мне еще назад в Бруклин пилить!
— Оставайся ночевать: завтра утром поедешь.
— Ну да! Утречком, ни свет ни заря, встану с птичками, а досплю за рулем!
— Не хочешь — не оставайся.
Но Лора уже завелась.
— Подруга называется! — возмущалась она. — Специально прикатила с ней поделиться, а она... торчит в своем идиллическом Нью-Джерси и в ус не дует. Птички, белочки... Прикатила к ней аж из Бруклина! Я, может, вообще, и в Америку-то из-за тебя разлетелась: раз ты, то и я!
— Ну что ты так дергаешься, Лорка? — удивилась Соня. — Ты же говорила — тебе до лампочки...
— Мало, что я говорила, а ты и уши развесила. Мало ли что...
Тут Лора положила голову на руки, накрылась рыжей гривой и задрожала плечами. Соня совсем растерялась.
— Ведь ты же сама его бросила! — напомнила она. — А теперь плачешь... ведь сама?
— Сама-сама... мало, что сама, — всхлипывала Лора. — Он же ненормальный! Я, может, вообще его боюсь, если хочешь знать...
Они до темноты просидели вдвоем на террасе; еще раз поссорились, бурно помирились, а потом Лора укатила в свой Бруклин — ждать нового письма.
Потянулся вечер... После Лоркиного отъезда сделалось скучно и подчеркнуто буднично, как будто опустили занавес в конце увлекательного спектакля... Муж Веня смотрел телевизор и время от времени длинно, с подвыванием, зевал; и эти его зевки действовали на нервы сильнее, чем обычно.
— Опять? — придиралась Соня. — Ведь я же просила...
— Я не нарочно, — привычно оправдывался муж. — У нас, Зельдиных, все так зевают — в некотором роде традиция.
— Традиции иногда полезно ломать!
И чтобы не раздражаться, Соня поднялась наверх, в спальню.
За окнами стояла плотная, прохладная темнота. Уже реже, с паузами, кричали цикады, шумели на ветру декоративно расцвеченные осенью деревья, прямо под окнами спальни доцветали цветы со странным названием “Нетерпение”. Действительно, идиллия... В приоткрытую дверь вошла кошка Маруся и уселась на пороге, кончик ее хвоста возбужденно вздрагивал.
— Ну что, — опять пойдешь гулять? — спросила ее Соня. — Имей в виду: сегодня ночью обещали дождь.
Маруся встала и, развязно виляя бедрами, стала спускаться по лестнице. Соня выпустила ее на улицу и снова поднялась наверх. Села перед трельяжем и стала разглядывать себя в зеркале. Ничего нового она там не увидела: узкое лицо с длинным носом, широкие мужские брови над глубоко посаженными глазами и маленький надменный рот. Вот рот был определенно хорош: свежий, яркий, открывающий в улыбке очень белые зубы. Соня любила свой рот и, если бы могла, наверное, иногда, в порыве благодарности, целовала бы его: все-таки он старался, как мог, украсить ее лицо... Она улыбнулась ему, потом достала пинцет и стала подравнивать брови.
“Как пес, потерявший хозяина” — без всякой видимой связи всплыло в памяти и причинило боль. “Мне хочется выть от тоски”. За окном возник и стал множиться дробный звук — начинался обещанный дождь. “А эта дура пошла гулять, — подумала Соня о кошке. — Хоть говори, хоть нет...”
“Я без тебя как пес, потерявший хозяина...” Эти слова засели в ней, как заноза и, спасаясь от них, Соня широко открыла окно и стала слушать дождь. Ничто так не успокаивало ее, как этот монотонный шум, под который одинаково хорошо и спалось, и думалось. Но сегодня дождь не утешал: Соня смотрела в темноту и привычно жалела себя и свою однообразную, без громов и молний, жизнь... Почему Лоркин муж ревнует ее, как бешеный? Да потому, что кожей чует опасность! А ее Веня уверен в ней до такой степени, что, похоже, даже и не думает об этом. Получается, что он не предполагает в своей жене неожиданности, непредсказуемости, другими словами — не предполагает в ней тайны... Просто год за годом привычно живет рядом тихая длинноносая женщина — его жена. И все. Соня шмыгнула носом и поняла, что плачет.
Господи ты Боже мой! Еще от силы пять лет — и конец, можно писать мемуары... Время летит; как говорила мамина двоюродная сестра тетя Зина: “сентяб — тяп-тяп — и снова май!” А она, по существу, еще и не начинала жить... Потому что женская жизнь — это прежде всего любовь: не случайно же о ней говорят и пишут столько веков! Всюду, куда ни сунься, — любовь и любовь: в романах и повестях, в стихах и песнях, в кино и по телевидению — с утра и до вечера, и с вечера до утра. Причем, сколько угодно женщин, которым посчастливилось любить не единожды; и только ей, Соне, отказано в этом счастье: любить и быть любимой. Спрашивается, когда она целовалась в последний раз? Веня не в счет: обычно он целует ее громко, с причмокиванием, как ребенка; а если иногда и пытается продлить поцелуй — Соня сердито отбивается и уходит в другую комнату. И при этом у нее такое чувство, как если бы ее поцеловала взасос Лорка...
Счастливица Лорка: каждую ночь ложится спать с мужем, который ревнует ее по-черному и каждое утро просыпается с мыслью, что сегодня получит письмо от своего любовника. Ревнивый муж плюс сошедший с ума любовник — и Лоркина жизнь заполнена до самых краев! А у нее? Соня сидела у открытого в дождь окна и плакала, горестно всхлипывая и тихо сморкаясь...
Она довольно поздно, только в пятом классе, догадалась, что некрасива. Разглядывала коллективную школьную фотографию и задержалась взглядом на себе и Лорке: они, как и полагается подругам, сидели рядом. Соня вдруг обратила внимание на вопиющий контраст своей и Лоркиной внешности... и даже растерялась от своей такой очевидной некрасивости. Очевидной именно по контрасту с Лоркиной курносой и кудрявой смазливостью. С болезненным любопытством она долго разглядывала себя в зеркале... так, как если бы увидела впервые, а ночью долго вертелась на своем диване, а потом не вытерпела и спросила маму, спящую в той же комнате на кровати (Отца Соня почти не помнила: он ушел жить в другую семью, когда ей было четыре года).
— Мамочка, — спросила она. — Мамочка, я некрасивая, да? — и замерла в ожидании ответа.
Ответь ее мать иначе, возможно, вся ее жизнь сложилась бы по-другому. Но ее мама не умела врать ни при каких обстоятельствах, как выяснилось, даже — во имя спасения...
Она ответила через небольшую паузу; и эта пауза свидетельствовала о ее крайнем замешательстве.
— У тебя прелестный рот, Сонюшка, — сказала она. — Просто прелестный! Между прочим, он тебе достался от тети Жени... ты не помнишь ее.
(Тетя Женя была папина младшая сестра; и мама порвала с ней сразу после папиного ухода: выяснилось, что та принимала какое-то постыдное участие в его романе).
— У Жени был точно такой же рот: маленький, румяный и белозубый.
После этого ночного разговора Соня окончательно уверилась в том, что она дурнушка: раз даже мама не решилась уверять ее в обратном. Это открытие потрясло ее; и именно с него в ней проявилась и стала прогрессировать та дикая, почти патологическая застенчивость, которая почти полностью изменила ее характер. Она выражалась прежде всего в несчастной манере воспламеняться багровым румянцем по любому ничтожному поводу — и просто так, причем происходило это абсолютно бесконтрольно, само собой. Помня об этом, Соня постоянно боялась покраснеть — и этой своей боязнью провоцировала очередной приступ. Кроме того, все в классе давно заметили эту ее привычку и с детской бестактностью напоминали о ней, говоря: “Сонька, тебе очень в жилу этот берет — только, пожалуйста, не пламеней!” Нечего и говорить, что она тут же “пламенела”. Итог выглядел так: до пятого класса Соня была веселой, смешливой и бесшабашной девчонкой, а заканчивала школу болезненно застенчивой, склонной к меланхолии и неуверенной в себе. Но на их дружбе с Лоркой это, слава Богу, не отразилось... даже после того, как мамина двоюродная сестра Зина, разглядывая фотографии, как-то не удержалась и восхитилась:
— Какая все же Лорочка красивенькая! — а потом, словно вспомнив о чем-то, спохватилась и быстро добавила. — А наша-то Сонечка уж такая умненькая...
Они дружили всегда, как говорила Лорка — “с глубокого детства”. Жили в старом доме на одной из линий Васильевского острова и расставались только на лето, когда Соню увозили на дачу в Парголово, где у тети Зины имелся свой дом. Момент абсолютного счастья наступал в последних числах августа, когда Соня с мамой, нагруженные чемоданами и сумками, через арку входили во двор; и Лорка, с самого утра караулящая их появление, сидя на широком подоконнике своего окна, горохом сыпалась вниз по лестнице — встречать... Они в один год пошли в школу и просидели за одной партой все десять лет. Но в институты поступили разные, потому что Лорка отдавала предпочтение точным наукам, а Соня увлеченно писала стихи и одно время даже занималась в драматической студии. С этого момента их жизни потекли по разным руслам; иногда их так далеко относило друг от друга, что они виделись от случая к случаю, но в конце концов их неизменно снова прибивало к одному берегу. На тридцатилетие Лорка, бывшая тогда в командировке, послала Соне поздравительную открытку, в которой в сжатой форме подводила итог. “Не представляю своей жизни без тебя ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем”, — писала она. По-видимому, так оно и было; и когда через пять лет Соня с мужем улетели в Америку, Лорка сделала все возможное и невозможное, чтобы в самом скором времени оказаться там же...
Они с мужем поселились в Бруклине и уже через три года открыли там маленькое кафе — что-то вроде французского “бистро”; что было не так уж удивительно, принимая во внимание бывшую профессию Лоркиного мужа Левы — бармена одного из питейных заведений Ленинграда. Причем Лорка, закончившая институт Авиаприборостроения, на первых порах исправляла при этом кафе обязанности уборщицы, посудомойки и официантки... А Соня, закончив соответствующие курсы, работала бухгалтером в медицинском офисе одного из городков среднего Нью-Джерси, где они с Веней купили собственный дом. Сам Веня ухитрился реализовать в Америке свою профессию инженера-строителя и вскоре по приезде устроился в одну из крупных строительных компаний Нью-Йорка.
Близкой всеобщей дружбы не получалось из-за мужей, которые при встрече решительно не знали, о чем говорить, но они с Лоркой виделись так часто, как только могли, — и ежедневно созванивались. Им было интересно знать друг про друга все, вне зависимости от того, входило ли это “все” в круг интересов каждой из них. Кроме того, их намертво спаяло общее прошлое, когда одна могла спросить другую: “А помнишь, как в сквере после школы мы обсыпали друг друга опавшими листьями? И у обеих были полные штаны счастья?” А другая тут же подхватывала: “Ну, как же! На углу Большого Проспекта и 7-ой линии... Там еще были такие чугунные скамейки. Ну, как же...” Или — “А помнишь, как прямо к нашим ногам из окна на четвертом этаже выпал серый полосатый котенок?” “Еще бы! И каким-то чудом остался жив”. И еще — “А помнишь нашу церковь?”
Вид на эту старую заколоченную церковь открывался из кухонного окна Сониной квартиры. Из-за крыш была видна только верхняя ее часть — то на фоне чистого голубого неба, то среди рваных, низко, над самым куполом нависших туч; а над ней — полная или в ущербе, стояла всегда таинственная луна их детства...
А как-то Соня целый день промучилась, вспоминая имя учительницы, которая вела их класс первые три года. Казалось бы, ну как такое не помнить: “Учительница первая моя!”. Забыла. Начисто! Вконец измучившись, позвонила Лорке.
— Слушай, ты помнишь, как звали нашу первую училку?
— Конечно, — не удивившись, подтвердила та. — Зинаида Петровна.
— Ну, нет. Петровна — еще куда ни шло, но только не Зинаида!
— Тогда, может, Мария Петровна?
— Тоже нет!
— Наталья?
Еще немного помучились уже вместе и положили трубки. А поздно вечером Лорка позвонила снова.
— Екатерина! — сообщила она радостным голосом.
— Сама ты Екатерина...
— Нет? — огорчилась Лорка. — Это надо же: такая была приятная седая женщина... черт бы ее побрал! Никак не могу заснуть!
Словом, ближе Лорки у Сони не было никого на свете; но даже с ней она не делилась своей неотступной и страстной мечтой — любить и, особенно, быть любимой... И своими “фантазиями”.
Полноценных романов у Сони не было вовсе. Стоило какому-нибудь парню внимательнее посмотреть на нее — и она немедленно реагировала идиотской багровостью, которую, как стихийное бедствие, было невозможно остановить. Иногда Соня, сжимая кулаки, до боли впивалась ногтями в ладони в отчаянной попытки предотвратить пожар — напрасный труд: обжигая щеки, кровь мгновенно приливала к лицу — и оно начинало плавиться, потому что на носу и верхней губе выступали мелкие капельки пота. Парень тут же отворачивался и отходил — уже просто из одного сострадания к ее мучениям...
Хотя, один роман все-таки случился. С этим человеком Соне как-то удавалось не слишком пламенеть; возможно потому, что он ей совсем не нравился. Она стала встречаться с ним скорее из принципа: у всех ее ровесниц, уж не говоря о Лорке, в то время не переводились любовные истории. Это был вялотекущий роман, почти не приносящий радости; через три месяца он пришел к концу — и не по ее инициативе: этот парень встретил другую девушку и влюбился в нее “до потери пульса”. Его выражение... А, когда они через какое-то время случайно столкнулись на улице, счел нужным показать ей фотографию этой другой. Никто не просил его показывать, но он не мог удержаться — достал из бумажника и показал ей со словами: “Вот предмет моей страсти”. Так и сказал! Была еще пара эпизодов, которые романами можно было назвать с большой натяжкой. Вот и все, чем побаловала Соню жизнь до встречи с мужем...
С Веней они познакомились в трамвае — зимой, поздним январским вечером. Она возвращалась из драматической студии, в которую попала, можно сказать, по блату: подруга Лоркиной матери была там кем-то вроде помощника режиссера. Блат-блатом, а дальше “Кушать подано!” Соня так и не продвинулась и, протерпев там с полгода в ожидании более значительной роли, гордо удалилась. В тот вечер она ехала с репетиции усталая и не в духе. Тут еще все места в трамвае оказались заняты, а холодно в нем было так, что хотелось поскорее выйти на улицу, чтобы хоть немного отогреться. У окна на одиночном сидении, уткнув нос в книгу, сидел какой-то молодой очкарик. “Специально читает: дескать, а я вас и не заметил!” — раздраженно подумала Соня, как вдруг, оторвавшись от книги, очкарик встал и вежливо уступил ей место. Умостившись на сидении, Соня полудремала от усталости, а он стоял рядом и мотался на поручне; и каждый раз, когда Соня выплывала из полузабытья, она встречала его взгляд сквозь сильные диоптрии запотевших очков... Вставая, чтобы выйти на нужной остановке, Соня уронила варежку, и прежде чем она это заметила, очкарик кинулся поднимать ее. Соня поблагодарила и, чувствуя, что сейчас покраснеет, стала быстро пробираться к выходу.
— А вы не боитесь в такую темень одна? — спросили за ее спиной.
Это был он, и Соня, прикрывая варежкой уже пылающее вовсю лицо, недовольно буркнула себе под нос.
— Мне недалеко... и потом — у нас тут спокойно.
Вышла и, не оглядываясь, перешла на другую сторону Среднего проспекта и заторопилась в нужную ей сторону. Сошедший с трамвая вслед за ней очкарик догнал ее и пошел рядом. Он проводил ее до самого подъезда и, прощаясь, смотрел такими растерянными глазами и, вообще, так смущался, что Соня, почувствовав в нем товарища по несчастью, из сочувствия дала ему свой номер телефона...
Веня почти совсем не ухаживал за ней — не успел: через две недели он сделал ей предложение. А все эти две недели молча просидел на диване перед телевизором в их с мамой смежных комнатках в густонаселенной коммуналке на 6-ой линии Васильевского острова. Наверное, с его стороны это была любовь с первого взгляда, но Соня не догадывалась: она не была уверена в его любви ни до, ни после их свадьбы, а сам он так и не сказал... то есть — прямым текстом. Были какие-то сбивчивые признания и взволнованные уверения, но недвусмысленное: “Я тебя люблю!” — в них отсутствовало. Веня вообще был на редкость молчаливый и, как ей казалось, бесчувственный. Когда делал предложение, зачем-то сообщил, что с детства обожает шахматы и хорошие детективы, а вот насчет любви — ни единого слова. Может быть он полагал, что это само собой разумеется? Неизвестно.
Что сыграло решающую роль — Веня понравился ее маме. Кроме того, видя, что у дочери не очень получается в смысле личной жизни и понимая, какое неоправданно большое значение мужчины придают женской внешности, она втайне побаивалась, что другого предложения может и не быть. А Веня заканчивал Строительный институт, увлекался шахматами, что являлось для нее несомненным признаком развитого интеллекта, и был явно неравнодушен к ее дочери. Кроме всего прочего он оказался “рукастым” — качество, которому давно отвыкшая от мужских рук мама придавала, пожалуй, завышенное значение. Что касается дочери — то нельзя сказать, чтобы она влюбилась, но, во всяком случае, ничего не имела против его каждодневных визитов и молчаливого сидения допоздна перед экраном телевизора.
Соня, действительно, не влюбилась в Веню, но он отнюдь не был ей неприятен — с того самого вечера, когда уступил ей место в ледяном трамвае. Руководствуясь почти теми же доводами, что и ее мать, она опасалась засидеться в девках и, когда он вдруг сделал ей предложение, трезво взвесив все “за” и “против”, согласилась.
Веня тоже жил с матерью в коммуналке, в двух сугубо смежных комнатах. Поскольку Сонины комнаты были все же смежно-изолированными, после свадьбы они стали жить у нее. И жили, в общем-то, совсем неплохо — не ссорились, но Соню глубоко удручала “бесчувственность” мужа и, не выдержав, она пожаловалась Лорке.
— Поимей совесть! — возмутилась та. — А кто буквально до блеска вылизал ваши комнаты? А кто сдает белье в прачечную и забирает его оттуда? Кто галопом скачет в аптеку — стоит тебе чихнуть?
— Лучше бы он хоть когда-нибудь что-нибудь мне сказал! А то — ничего и никогда...
— Вот уж, действительно, — бабы любят ушами, — подытожила Лорка. — Им подавай не такого, который молча все для них делает, а такого, который ни хрена не делает, зато говорит: мол, с неба звездочку достану и на память подарю! А лампочку, мол, мы худо-бедно и сами ввернем. Нет, все же, как я погляжу, все бабы, включая самых умных, непроходимые дуры!
— Можно подумать, ты сама не такая, — обиделась Соня.
Лорка на минуту задумалась.
— По большому счету, — такая, — честно призналась она. — Я же говорю — все бабы, то есть поголовно.
Так или иначе, а Соня не была уверена в любви собственного мужа — не спросишь ведь напрямую: “Слушай, а ты меня, вообще-то, любишь?” Он же не спрашивает...
продолжение следует
Добавить комментарий