Посещать врачей, как большинство людей, я не люблю. А если и приходилось к ним обращаться, даже серьёзные операции, проводимые под общим наркозом, в памяти не застревали, стирались. Боль легко переношу, как объясняет муж с медицинским образованием, из-за врожденно завышенного болевого барьера. Порезав, скажем, палец кухонным ножом, пока крови не увижу, ничего не чувствую. И будучи по натуре пунктуальной, к предписаниям врачей небрежно отношусь. Забываю, не считаю столь уж важным принять лекарство именно три раза в день. Короче, не то чтобы в медицину не верю, но по прошлому опыту убеждалась, что излишне сосредотачиваться на собственном самочувствии не надо, вредно, и что скорее здоровый дух способствует телесному здоровью, а не наоборот.
Поэтому при назначенной рутинной процедуре-обследовании тяготилась заведомо ожиданием в очереди, иных неприятностей не предполагая. В госпиталь явилась с книгой, предоставив мужу заполнять бумаги, где привычно ставила неразборчивую закорючку своей подписи. Бодро покинула кабинет врача, без тени сомнений, ни о каких подвохах не помышляя, хотя муж там задержался, о чем-то с врачом беседуя. Но это тоже не насторожило.
Разве что муж обнаружил особенную говорливость при возвращении из госпиталя домой, предложив поужинать в ресторане, что я отвергла в заботе о нашей собаке, ожидающей положенной ей в такое время прогулки.
Но уже ближе к ночи, вдруг застала мужа сидящим на полу нашей спальни, пьяным, что называется в соплю. Когда успел, и с чего вдруг? Выяснение отношений, суровый воспитательный процесс отложила на утро, когда он протрезвеет, но на полу рядом с ним увидела стопку отпечатанных на грифе госпиталя листочков, где на первой странице с моей фамилией прочла всем понятное слово: cancer.
Тут в моей голове что-то щелкнуло, но слабо, туманно, не соотносимо с собой. Пока муж не издал стон, похожий на рык смертельно раненного зверя. Значит, беда случилась именно со мной.
На следующий день с утра он и дочь, позвонившая из Лондона, кричали друг другу что-то бессвязное, исключающее моё участие. Мне отводилась роль второстепенного персонажа, статиста, не влияющего никак на развитие сюжета.
Все дальнейшее тоже происходило как бы не со мной, ставшей внезапно вяло послушной. Нельзя есть, нельзя пить, на пустой желудок мне назначен MRI. Помнила, что бывают и открытые, и закрытые аппараты, с моей клаустрофобией непереносимые. В госпитале потребовала показать какой мне предназначен. Убедилась — открытый, тем и удовлетворилась. Переодевшись в халатик с облинялым рисунком в цветочках, села в ряду других пациентов, оказавшихся здесь с той же надобностью.
Отметила, что все были весьма пожилыми, за семьдесят. И осознала внезапно, что по сравнению с ними я-то еще молода, и хотя обряжена в такую же, как у них, затрапезную, больничную униформу, туфли на мне модные, красные лаковые лодочки, в сейфе кабинки оставлены дорогие украшения: о чем думала, их надевая сюда? Ни о чем. Сработал инстинкт: я надеялась, хотела жить.
У одной из ожидающих рядом со мной пациенток, азиатки, дергались ноги, руки, будто её электрическими разрядами пытали. Меня это раздражало. Но мы с ней встретились взглядами, и от её затравленного, искательного, возник позыв её как-то поддержать. Улыбнулась, и в ответ она, молча, сжала мою руку. Все хотят жить!
В коридоре висела репродукция: намалеванные абы как море, яхты, ну такая безвкусица, дешевка. Хмыкнула пренебрежительно. И ощутила ликование: жива, значит, всё еще жива! А это главный подарок — жить, столько, сколько отпущено.
Мою фамилию в США никто произнести правильно не способен, имя тоже. Поэтому, когда слышу спотыкание на каждом слоге, заявляю о себе сама: это я.
И на сей раз тоже самое, привычное. Коренастый мужчина, по виду мой сверстник, с дежурной доброжелательностью осведомился, как всё же правильно произносить моё имя Я ответила: и не старайтесь, с интонацией, его развеселившей. Пока он меня укладывал на кушетку, последовали, конечно, расспросы, откуда я, как долго в США. Это характерно для американцев. В самых неподходящих ситуациях, у кассы в магазинах, на бензоколонке, или вот как сейчас, у MRI, им будто необходимо получить твою биографическую справку. Я кратко её изложила, чем вызвала пространный экскурс о себе самом. Вводя мне в вену контрастную жидкость, поведал, что его отец, инженер, работал в Швейцарии в компании по оборудованию тамошних госпиталей, и когда ему было двенадцать лет, отец купил сыну и жене тур по Европе, короткий, но очень насыщенный. Перечислял, где успел побывать, называл города, радуясь моей тут сопричастности. А ведь другие пациенты ждали, пока он мне изливался: ах Венеция, ах Париж, всё ведь в Европе так близко, и как я благодарен своему отцу за это путешествие, хотя прошло столько лет...
После всей этой лирики, я поинтересовалась прагматично, когда будет готов результат моего сканирования. Услышала: сегодня. До того мне говорили, что через несколько дней. Но человеческая симпатия возникает спонтанно и творит чудеса. Всегда, везде и со всеми.
Мужу, уныло понурившемуся, меня ожидающему среди таких же бедолаг, сообщила, что мой результат будет готов раньше, чем нам сказали. Он: как узнать, у кого? Я: следуй за мной, спросим у Берта. Муж сунулся в дверь процедурной, но Берт его шуганул, занятый другим пациентом. Я, с порога: ну Берт, ну пожалуйста... Глянул, вышел, порылся в файлах и дал имя врача, который даст расшифровку моего сканирования. Муж: а номер телефона? Берт: ну уж об этом сами позаботьтесь. И мне подмигнул, мол, чего захотел, всё ему на блюде.
Не знаю, каковы будут результаты MRI и биопсии, но надежда пока не померкла. А что умею, когда хочу, располагать к себе людей, подтвердилось. Но насколько меня хватит в данном случае, не знаю и не загадываю.
*
Пока ждешь результат биопсии, на что уходит два-три дня, возникает много различных хлопот, отвлекающих от не слишком радужных, да и бесполезных размышлений. Но американская медицина, оснащенная первоклассно, скучать пациенту, попавшему под её прицел, не даёт, сразу же его определяя на параллельные обследования. Вспоминается гениально, сочно написанный роман Алексея Толстого «Петр Первый», где главный соратник царя Лефорт заканчивает свой земной путь за сутки. Попировал с посланниками из Европы, азартно, с возлияниями, делясь прожектами о величии России, сидя спиной к пылающему камину вспотел, потребовал раскрыть окна, просквозило, ночью танцевал на балу, утром наскоро причастился, а днем уже возлежал на столе в гробу. И всё, и очень просто.
Нынче в западном цивилизованном мире из жизни так, с легкостью, не ускользнуть. Снова и снова заполняются файлы, документация, конечно, при имеющейся страховке, конечно, с положенной доплатой за всё, но если страховки нет, лучше сразу улечься в гроб, как Лефорт. Страховка же представляет множество развлечений с обретением каждый раз нового опыта. Вчера MRI, сегодня кэтскеннер, а потом надо ехать далече от Денвера, ближе к Болдеру, известному обилием нобелевских лауреатов в тамошнем университете, так как только в той клинике имелась уникальная аппаратура, обнаруживающая метастазы раковой опухоли где-либо при MRI не распознаваемая.
Ну что вроде нового, а случилось. Из помещения клиники меня сопроводили во внутренний двор, где стояло нечто, напоминающее ракету для запуска в космос. Опустилась лесенка, по которой я поднялась, двери раскрылись и тут же сомкнулись. Ой-ей-ей! Но возник обаятельный парень, рыжий, веснушчатый, и мне сразу сообщивший, что он ирландец. Информация прямо-таки первостепенной важности. Но и я, не иначе как на нервной почве, его оповестила, что у меня зять тоже с ирландскими корнями, а дочка живет в Лондоне. Он, в экстазе, а у меня в Лондоне живет сестра. Какая радость, какое совпадение, ради того, чтобы это узнать, мы с мужем пропилили два часа, стоя в пробках. Но меня занимает всё же, сколько продлится эта процедура, буду ли я находиться в замкнутом пространстве, так как страдаю клаустрофобией, и услышит ли кто-то мой призыв, если мне станет плохо.
Он сразу стал серьезным: нет, никто не услышит, процедура продлиться столько, сколько надо, но я уверен, вижу, знаю, что вы выдержите всё. Полагаю, что это было дежурное напутствие для всех. А как иначе, что еще можно изобрести нового?
И прав, разумеется, что все выдержу, если меня приковали ремнями. Но я уже получила навык отлетать мысленно в нечто абсолютно от реалий обособленное. И когда ремни сняли, мы уже мило общались с ассистенткой, как выяснилось, рожденной в Непале, но выросшей в США, которая подивилась, что я, прожив в Непале месяц, больше знаю о её родине, чем она.
Но дальше что? А просто не опережать события. Если опухоль локализована, не имеет метастазов, уже хорошо. Спасибо.
*
На самом деле всегда и при всех обстоятельствах существуют возможности для обогащения, расширения собственного опыта. Можно медсестрам подсказать, что внутривенный укол лучше делать в запястье, а не в изгиб локтя, где вены истончены, с синяками от недавних, неудачных попыток. Тут очень кстати поощрительный тон, шутки, медицинским персоналом ценимые. Ведь именно медсестры создают доверительную атмосферу, необходимую при обследованиях, операциях, и возможную лишь при их контакте с пациентом.
Я, по природе взрывчатая, необходимости контакту с медсестрами все же обучилась. Вот и афроамериканка, неприступная, равнодушная к призывам моего мужа о том, что анализ крови надобен незамедлительно, врач ждет, подплывает ко мне своей глыбой, возгласив трубно: Надья, иди за мной, твой-то напрасно шумит, я не хуже его понимаю, кому и что надо. Не напрягай руку, расслабься, все может быть не так плохо, как тебе сейчас кажется.
Зачем она мне это говорит, неужели так все зримо? Да, наверняка болезнь и здоровье имеют очень зыбкую грань, и лучше, чтобы она не нарушалась. Но уже если — да, то возникает возможность лучше, глубже вникнуть и в себя, и в других.
*
Жизнь, пока длится, всегда одаривает неожиданными открытиями. И не о чем-то, не о ком-то, а о себе. Трудно не поверить, если за неделю каждодневных обследований, разные врачи говорят мне, моему мужу, что столь позитивное отношение к жизни, редко встречается у пациентов с подобным диагнозом, который мне уже известен, подтвержден.
А что уж такого особенного я выявляю? Ну не рыдаю. На неважном английском умудряюсь шутить, острить. По мнению мужа, несколько мрачновато, зато специалистам по онкологии весьма внятно и прицельно. Меня, скажем, интересует, как будут работать при облучении, химиотерапии мои мозги. Вопрос, оказывается, непраздный. У некоторых раковых больных возникает замедленная умственная реакция, потеря памяти, провалы, буксовка в подыскивании нужных слов. Ха-ха, говорю, ну уж это не про меня. Что еще?
Узнаю, что еще возможна физическая слабость, диаррея, тошнота, у кого-то до рвотных спазм, нежелание вставать утром с постели. Я и это отвергаю: у меня собака, я обязательно пойду с ней на прогулку. Кивают: значит, вы пойдете с собакой. А йогу смогу делать, посещаю спортзал много лет, и там, в классе йоги, требуется физическая нагрузка? Слышу: сможете, в первые два месяца, потом — нет. На свой вопрос, а почему нет, ответа не получаю.
Ну и чем же я отличаюсь? Разве, что перед легкой анестезией, когда должны были разглядеть мои кишки, успела сказать ассистентке доктора Старк, Дженни, что у неё красивый, на низких регистрах голос. Дженни мне в ответ: а про вас, доктор Старк сказала, что вы привлекательная женщина. Ладно, допустим, хотя понимаю, что фраза эта имеет явный психотерапевтический окрас. Важнее, что доктор Старк проталкивала меня вне очереди на последующих этапах к другим специалистам, где меня не считали достойной срочного приёма. Ранняя вроде бы стадия, но Старк нажимала, убеждала. За это я ей бесконечно благодарна.
О результате биопсии, злокачественной опухоли, она сообщила мужу, позвонив ему по мобильному. Мы как раз подъехали к спортзалу. Старк спросила мужа: когда вы ей об этом скажите? Он ответил: она уже знает, поняла, и не хочет опаздывать на урок йоги. Старк, после паузы, произнесла: у меня просто нет слов. Муж мне это передал. У меня на самом деле тоже слов не было.
*
Но вот я о чем задумываюсь, хотя я и до того много раз. Смерть нашей красивой, цветущей мамы для всех была неожиданной. Ей было на четыре года меньше, чем мне сейчас. Все опасения были связаны с отцом. Приступы стенокардии, ранний инфаркт, высокое давление. А мама — стержень нашей семьи, всегда нарядная, пахнущая духами, никаких опасений не вызывала. Диагноз в кремлевской больнице ей поставили: инфекционная желтуха. И потом уже, когда она сильно похудела, признали рак поджелудочной железы, не операбельный. Сказали только отцу. Он молчал, ни с кем, ничем не делился. Мама, умница, сама догадалась. А мы, дочери, дуры, её не щадили, лезли со всякой ерундой. Если бы в советской медицине правду, любую, от пациента, от его семьи ханжески не утаивали, тяжкий грех, мой конкретно, перед мамой можно было как-то облегчить. И она бы не ушла такой одинокой, если бы мы успели ей сказать, что любить, помнить будем её всегда. Так и случилось, но она-то об этом не узнала. А ведь очень важно как, с чем покидает человек этот мир. Если самые близкие окружают его самоотверженной заботой, значит, жизнь прожита не зря. И могут возникнуть силы, чтобы болезнь с плохим диагнозом преодолевать, столько, сколько удастся. Есть ради чего, ради кого. А это огромный стимул.
*
Не быть, не чувствовать себя одинокой. Успеть осмыслить прожитое как редкое везение, богатое столькими впечатлениями, приключениями, и тогда возникает ощущение преемственности, спайки с теми, кто любит и будет любить тебя всегда. И сейчас, и потом. А это, можно сказать, и есть бессмертие, сбывающееся реально. Тебя любят, помнят, а, значит, ты есть.
Впрочем, всё это возникает только с оглядом на уже прошлое, минувшее. И у меня тут штопор. Я плохо помню ту весну, лето, когда уже были симптомы, мною, игнорируемые и по невежеству, и по упрямству, дорого вставшие нашей семье. То есть помню, но как-то туманно, расплывчато. Ежедневный путь в госпиталь на процедуры, бутылку воды, что надо было за полчаса до облучения выпивать. Парки, мимо которых проезжали, с деревьями с зеленой листвой, а потом желтевшей. Все это фиксировалось, слишком тщательно, пожалуй, как бывает при прощании. Иной раз просила мужа остановиться у озера, просто так, без надобности. Мне все нравилось — нравилось жить, я упивалась такой возможностью, прежде настолько не ценимой.
Тяжело было ночами, проснувшись в самые мрачные часы, от двух до четырех утра. Во сне общалась с призраками, тенями из прошлого, никогда и до того не исчезающими, но теперь, обретающими всё большую зримость, власть. Они меня звали и втягивали в кошмары, которые и теперь, если считать, что я выздоровела, меня преследуют. Иллюзий нет и быть не может, та болезнь прошибла броню, которую я считала стопроцентно надежной.
Но то, что мои сны никто больше наследовать не сможет, об этом сожалею. Сны — самое потаенное, сокровенное и сладостное, и горькое, сгинут, увы, вместе с тобой. А ты там раскрываешься, как больше ни в чем, и нигде, и вот это главное рухнет бесследно.
*
Надо стараться сдерживать раздражение от пустой болтовни непричастных к возникшей ситуации. Они не виноваты в своей бестактности. Хуже, если лезут с бессмысленным сочувствием, даже из лучших побуждений. Круг осведомленных надо сразу ограничить, не позволяя никаких скидок на твое самочувствие. Все — чужие, кроме семьи. Только семья, вот такая, как у меня, опора. И больше нельзя верить никому.
Есть опыт. На поминках мамы, что мне пришлось организовывать по обязательному тогда ритуалу, при полной потерянности отца, который с трудом, опираясь на мою руку, добрел до маминой могилы на переделкинском кладбище, толпа прожорливых гостей накинулась на щедрое застолье, быстро надравшись и забыв, зачем они, собственно, здесь. Моя младшая сестра шепнула, что сотрудники отца по журналу «Знамя», где он сорок лет был главным редактором, травят анекдоты, я решила их выгнать, встала из-за стола, но сестра взмолилась: Надя, пожалуйста, не надо, ради папы. Такой довод заставил меня смириться, но ненависть к той швали захлестнула и не забудется никогда.
*
В тяжелой болезни многое, если не обнажается, то проясняется. Мелочное тускнеет. К примеру, ну совсем ерундовое, что если в спортзале на классе йоги наши узаконенные вроде места кем-то заняты, сердиться не стоит. А вот ощущать себя сильной, как физически, так и морально, делать все упражнения, отрешившись от теперешней ситуации, это важно.
Важно суметь обуздывать собственное воображение, тем более, если оно от природы, пылкое. Поставить тут препоны: об этом — нельзя. Никаких саморастравлений, игр в трагическое, рискуя собственной шкурой ощутить ту самую грань.
Тогда — атас! Стараться не приближаться к той грани ни на йоту. Упереться всеми конечностями, встав на четвереньки, и медлить, медлить... Глубоко дышать, всё жадно, алчно, впивать, поливать цветочки в горшках, сознавая, что им тоже не хочется увядать. То есть постепенно врастать в ту почву, откуда и мы, и всё возникло.
*
Что удручает и с этим тоже приходится бороться, в депрессию впадают раньше больного те, кто ему особенно сопереживает. И это понятно. Страх потери близкого, превышает страх собственного ухода. И если бы у меня был выбор, я бы тоже предпочла уйти первой, потери родных избежав. Я понимаю мужа, но в какие-то моменты презираю. Не знаю что лучше — равнодушие, черствость или паника, когда ты еще хочешь бороться. Силы нужны, чтобы выжить, а приходится еще чьи-то слезы вытирать.
*
Сегодня нам предстояла встреча с радиологом-онкологом, с непривычным для больничной обстановки сервисом. Нашу машину отогнали на стоянку ребята в униформе, ну прямо как в первоклассном отеле. А вот дальше возникли неожиданности. При регистрации мило, с улыбкой спросили, есть ли у нас с собой, помимо прочих документов, еще и мое завещание. Муж побелел. Услышала его осипший голос: нас об этом не предупреждали, мы не носим завещания друг друга в кармане. Так же мило ему, ответили, что если завещание вашей жены сделано, это хорошо.
Так же неожиданно было увидеть в приемной гобелен во всю стену с призывов молиться Нашему Лорду, христианскому Богу. И на стене распятие. А если кто верит не в Христа, а в Будду, скажем, или вообще ни в кого, как, например, я? Муж, зная, когда начинаются приступы моего бешенства и как трудно их потом обуздать, шепнул, чтобы я ни на что, ни на кого внимания не обращала. И молчала.
Но молчать было трудно. В этом отстойнике несчастных, поставленных на грань жизни и смерти, публика явно страдала словесным поносом, компенсируя, верно, прежнюю отчужденность, замкнутость, типичную для граждан США. И все лихорадочно друг с другом общались, на крике. Я мужу сказала, что от этого их ора у меня раскалывается голова и наступают позывы к рвоте. Нас тоже попытались вовлечь в беседу, типа, а, вы, ребята, с чем сюда пришли, какие у вас проблемы? На что я отчетливо цедя слова, на прекрасном русском произнесла: а не заткнуться ли вам, наконец!. После чего вдруг наступила гробовая тишина. Но тут появилась медсестра, позвавшая нас в кабинет врача. Искаженную яростью мою физиономию она, судя по всему, заприметила.
*
Когда нет явно выраженной боли, поставленный диагноз именно из-за неожиданности наносит сильную психологическую травму. Но мне всегда представлялся самым страшным удар по мозгам: инсульт, его последствия. В моем случае все же давалась возможность наблюдать, фиксировать, получать опыт, уже тем интересный, что другим способом, иначе как в болезни, обрести его было бы нельзя.
В США, когда мы сюда приехали, вызывал недоумение, раздражение вопрос: вы, мол, откуда? Но при рутинных процедурах, когда лежишь под капельницей или изотопы запускают в кровь, медперсонал знает способы отвлечения, развлечь пациента именно досужими беседами. Узнаешь, что у одной медсестры мать испанка, отец голландец, но ни в той, ни в другой стране, она, родившись в США, никогда не бывала. Воодушевившись, рассказываешь ей о Барселоне, Мадриде, Севилье, прощая, что она не смогла попасть иглой в вену и вынуждена была позвать на подмогу более опытную коллегу.
При такой болтовне гаснет страх остаться одной под суперсовременным, но все равно подозрительным аппаратом. Лежу, предаваясь грезам о Непале, Лондоне, Барселоне, сознавая, как же мне повезло столько за жизнь повидать. Вижу улыбающиеся лица, ирландца, непалки, выказывающих одобрение моей выдержке. А между тем аппарат, как хищник добычу, выискивает раковые клетки в моем организме. Можно жить и ни о чем не подозревать. А я теперь знаю. Хотя не уверенна, что предпочтительнее — знать или не знать.
Но когда вижу, как вспыхивают глаза моего мужа, ожидающего моего появления после очередного обследования, его осунувшееся лицо и робкую улыбку, с трепетом надежды, пронзает состраданием к нему. Меня-то отвлекают процедуры, сканирования, анестезия, а он угнетен самым тяжким грузом, и догадываюсь, чего он больше всего боится — остаться доживать без меня.
*
Не знаю, что смогу, захочу написать завтра, но когда-то давно мой отец Вадим Кожевников дал мне дельный совет — фиксировать свои впечатления, ощущения сразу, не ленясь, не рассчитывая на памятливость, потому что возникает притупление и пережитое даже недавно тускнеет. И он был прав. К тому же есть еще временной фактор: я просто могу не успеть высказаться. Никогда, никому.
Продолжение следует
Добавить комментарий