Глава из новой книги издательства SeagullPress «На кудыкину гору: Одесский роман»
Пребывание в римской гостинице «Мирамар» приближалось к концу. Вместе с другими эмигрантами, Борису надо было находить частное пристанище на то время, пока оформятся въездные визы в те страны, где принимали беженцев из СССР. Можно было снять квартиру в Риме, но это было дорого. Эмигранты селились в дачном поселке на берегу Тирренского моря, от города полчаса на электричке — Лидо ди Остии, или, как его уже успели прозвать совэмигранты, «Остии-Лидочке».
Уже несколько лет там жила, постоянно обновляясь, большая русскоязычная колония. Первым делом Бориса научили тонкому искусству, как снимать жилую площадь у итальянцев. Дело это было непростое. Поначалу хозяева квартир безалаберно предоставляли русским свои летние резиденции и радовались внезапно открывшейся эмиграции из России не менее самих эмигрантов. Но вскоре пришлось насторожиться. У новых квартиросъемщиков оказались самые дикие представления о том, сколько человек может спать в одной комнате и пользоваться одним туалетом. При сдаче приходилось быть бдительным.
— Итак, — инструктировали Бориса в коридорах «Джойнта» опытные, уже пожившие в Остии, попутчики, — если у вас есть маленькие дети, лучше о них помалкивать. Говорите, что поселяются двое, когда на самом деле трое, и говорите «трое», когда вас пятеро. По возможности избегайте «депозито», то есть, денежного залога на случай поломки квартирного имущества. Опыт показал, что оно имеет тенденцию ломаться, а то и вовсе исчезать. Но главное — ни за что не признаваться, что из Одессы...
Нередко, когда российский эмигрант стучался в дверь остинской квартиры, чтобы спросить хозяина, сдается ли квартира, в ответ раздавалось: «Одесса но». Хотя, как выяснилось впоследствии, имело место чисто лингвистическое недоразумение — по-итальянски «адессо но» означает «сейчас нет», — отказ сдавать квартиры одесситам мало кого из эмигрантов удивлял. Выходцы из славного черноморского города быстро заработали репутацию людей, на которых нельзя положиться. Эмигрантский фольклор был полон историй о том, как вскрывали замочки на дисках хозяйских телефонов и в упоении, не глядя на часы, беседовали со всем миром — с Нью-Йорком, Торонто, Махачкалой, Гуляй-Полем, Каменец-Подольском и, конечно же, с Одессой, Одессой, Одессой...
Это звонки еще можно было понять. Слишком уж велико было искушение сообщить дяде Осе и тете Нелле, как добрались до страны, о которой раньше знали только по учебникам истории. И как не ответить на самые жгучие вопросы: почем в Риме яйца и молоко? теплое ли Тирренское море — теплее ли Черного и можно ли в нем купаться? Так ли уж хороши собой и горячи итальянки, как в фильмах Де Сики и Росселлини? Куда надумали ехать дальше, и прорвался ли у племянника Семочки ячмень на глазу?
Но зачем было звонить туда, где родственников не было, нет и быть не могло? В Аддис-Абебу, например. В Кейптаун, на мыс Доброй Надежды. В Рио-де-Жанейро — понятное дело. Слишком уж экзотично название города. Интересно, как там говорят? Наверно, щебечут, как райские птицы?.. Но зачем было беспокоить канцелярию премьер-министра республики Цейлон госпожи Бандаранаике? Просить политического убежища? Но у нее же на острове, кроме чайной заварки, ничего нет!..
Все это были, однако, не более чем детские проказы. Бывали вещи и посерьезней. Возможно, в отместку местным уличным грабителям, которые, пролетая на мотоциклетках, крючками выхватывали из рук эмигранток сумочки, выходцы из черноморского города давали понять, что впредь лучше их дам не обижать. За день до отлета за океан нанимали грузовики и из снятых квартир вывозили на огромный римский блошиный рынок «Американа» тяжелые, старинной работы, сундуки, шифоньеры, мраморные бюсты и даже подержанное хозяйское постельное белье. Приехав на следующий день проведать свою квартиру, итальянец поначалу лишался рассудка. Еще утром он полагал, что находится в полном здравии, но, очевидно, каким-то образом (в электричке, что ли, по дороге в Остию?) терял память и попадал в чужие апартаменты. Открыв дверь ключом (открылась ведь?), он в отупении осматривал все, что осталось от уютного прежде жилища. Такого разорения его имущества он не терпел даже в дни последней войны, когда в его остинской квартире стояли постоем солдаты вермахта.
Он по привычке торопился закрыть за собой дверь, чтобы сквозняком не вытянуло в окно шелковые кремовые занавески. Но его опасения были напрасны. Занавесок не было. В трехкомнатной квартире было неуютно и сиро, как ранним утром в пустыне Гоби. На полу, в том месте, где прежде стояли диваны и сундуки, дымились от ворвавшейся струи воздуха лысоватые лужайки пыли. Да еще валялись по углам картонные коробки из-под итальянских макарон и вдоль стен, словно заложники перед расстрелом, тянулись вереницы пустых бутылок с надписью «Stоliсhnауа» (что поделаешь, заграница — не принимают родную тару!..).
Чтоб окончательно принять решение, где поселиться, Борис отправился в Остию на разведку. Тем более что там, на местной почте, его должно было ждать письмо от Ильи, который предполагал, что, как большинство совэмигрантов, приехав в Рим, Борис поселится именно там. Заодно Борис собирался, как обещал перед отъездом, написать и отправить весточку отцу и матери в Одессу.
Почта в Остии была для эмигрантов всем: квартирной биржей, пунктом по обмену ценной информацией и просто местом встречи людей, связанных общей судьбой. Почта, словно древнегреческий хор, комментировала ход мировых событий вообще и эмиграции в частности. Здесь обменивались слухами. Здесь они часто и зарождались, крепли, становились на ножки, обретали репутацию достоверных сведений из разряда «Сам видел, с места не сойти!», «Чтоб я так был здоров!» и совсем новеньких, вроде «Чтоб я так доехал до Нью-Йорка!»
Уже издали, завидев скопление людей на небольшом пятачке перед флигелем со стеклянным фасадом, Борис сразу узнал соотечественников. Итальянцы не только прямой статью и аккуратностью причесок, как у женщин, так и мужчин, резко отличались от россиян. У последних начищенная обувь встречалась разве что у болезненно сосредоточенных на собственной персоне холостяков. Свалявшиеся волосы, мятая одежда, пыльные туфли — и можно не смотреть на лица, на которых тоже, как правило, крепкий российский отпечаток — сложная смесь настороженности, подозрительности и желания выглядеть как можно значительней, этот суррогат естественного достоинства.
Не успел Борис приблизиться к зданию почты, как тотчас был замечен. От толпы у входа лениво отвалился человек лет тридцати с потрепанным портфелем и мягкими манерами трамвайного вора-карманника. Сделав шаг в сторону Бориса, он внимательно ощупал его взглядом. Когда Борис поравнялся с ним, молодой человек спросил «Нужна квартира»? с характерным для южан произношением, в котором вопросительная интонация настолько возрастает к последнему слогу, что производит впечатление скорее иронического восклицания, нежели вопроса.
Неожиданно родилась профессия в пути — маклеры по съему квартир. Как найти, да еще без языка, пристанище в чужой стране? И вот естественным образом материализовались молодые люди с профессорскими портфелями. За услуги они назначали, по крайней мере, поначалу весьма скромную сумму. Не обошлось и без таких, которые, так сказать, бросали тень на нужную профессию. Известен был один молодой человек... Для вас, будущие эмигранты, примета: ресницы и половина брови на одном глазу седые, так что кажется, не человек на вас смотрит, а летучая мышь. Так вот, эта мышь приводила клиента за клиентом в одну и ту же квартиру и, расхвалив апартаменты, брала с каждого посульные, то есть, часть денег в счет гонорара, чтоб этим актом закрепить жилплощадь за счастливчиком. Затем мышь куда-то улетала на несколько дней, предоставив закону естественного отбора решить, кто будет владеть обещанным жилищем. Выписавшись из римской гостиницы и навалив на эмигрантский миниавтобус чемоданы и авоськи со сковородками (перевозка поклажи — еще одна новоприобретенная профессия), будущий жилец курортного городка подъезжал к снятой квартире, застав у дверей потасовку. Обманутые квартиросъемщики молча сопели перед запертой дверью, отталкивая друг друга плечом на манер хоккеистов у ворот противника.
Борис продолжал двигаться к почте. Молодой человек семенил рядом и на ходу объяснял сложность квартирной ситуации. Детериорация жилого фонда в связи с социальными волнениями в стране... Падение курса мили по сравнению с долларом... Необычный наплыв эмиграции из СССР из-за общего пессимизма в связи с явными признаками, что объявленный курс на ослабление напряженности между СССР и Америкой, так называемый «детант», протянет недолго. А с ним, конечно, и его внебрачное дитя — исход евреев из лона матушки-России...
— Дешевле всего квартиры в коммунистическом районе, — объяснял маклер на ходу, нервно прижимая под мышкой хлипкий портфельчик, хотя никаких ценностей, кроме двух листов мятой бумаги и огрызка карандаша «Конструктор #2», там не было. Держалось это на случай слишком осторожного клиента, который потребует расписку за полученные маклерские, ожидаемые немедленно по завершению сделки, так сказать, не отходя от кассы. То, что он свой задаток ни при каком развороте событий больше не увидит, клиент обычно не ведает.
Сначала Борис подумал, что ослышался. Коммунистический район? Что за чепуха? Он вспомнил, что по дороге с вокзала приметил на столбах там и здесь изображение серпа и молота. Да и портрет Ильича мелькал кое-где. «Стоило ли с таким трудом вырываться из одной коммунистической зоны, чтобы попасть немедленно в другую?» — мелькнул привычный страх.
— В коммунистическом районе квартиры дешевле, но хуже, — сказал маклер, невольно впадая в преподавательский тон: трудно этого избежать, когда вводишь неофитов в курс этой новой и странной, западной, жизни. — И не совсем безопасны. В фашистском районе спокойней. Квартиры больше и чище, но зато дороже....
Борис прошел почтовый вестибюль и направился было к окошку «до востребования». Но к нему было не пробиться. Эмигранты толпились на всех подступах к окошку. Тут же наспех вскрывали конверты и прочитывали письма от родных из Союза и тех немногих счастливчиков, что уже успели осесть на другой земле — в Израиле, Штатах, Канаде, Австралии. Новости тут же вслух комментировались. Здесь спорили, судачили, вздыхали об оставленных родных и друзьях. Здесь часто говорили, не беспокоясь, есть ли слушатели. Всем почему-то хотелось объяснить незнакомым людям (а заодно напомнить себе), как это случилось, почему оставили родные места и поднялись в воздух без четкого представления, куда, как и когда приземлятся. В самом деле, почему они здесь — ни в аду, ни в раю, а в непонятном итальянском чистилище? Скажите на милость, Сеньор Данте, в каком круге мы находимся? И, если можно, заодно сообщите, что ожидает нас в круге следующем? И сколько их еще впереди, этих кругов?
На почте могли заговорить без всякого повода. «Декамерон» новейшего времени не соблюдал английского церемониала. Здесь обращались к близстоящим с той непревзойденной другими народами непосредственностью, на которую способен только бывший советский, тертый по очередям, люд.
— Ах, как мы были прекрасно устроены! — вздохнула высокая дама в оранжевом платье. Говорила с грустью и удивлением, что почему-то сидит не в своем кабинете, в кресле за полированным темного дерева столом, а стоит, опершись локтями на узкую стойку, заляпанную бумажным клеем, среди оравы самых разных людей. Что у нее общего с ними? Ни общего вроде бы знаменателя, ни числителя. Разве что неизвестные... Сплошные иксы, игреки и зеты. Она несколько томилась неожиданно обнаруженным в себе демократизмом. Не случись эмиграции, на привычных маршрутах своей прошлой жизни — институт, симпозиум, научный совет, пансионат научных работников, закрытые вечера в доме ученых с полузапрещенными бардами — она вряд ли когда-либо столкнулась бы с большинством из стоящих вокруг нее людей. Но, что делать! К жизни приходится подходить диалектически.
— Боже мой, как мы были устроены! — качала она головой в изумлении перед прошлым своим счастьем. — Я — кандидат наук. Муж — завкафедрой. Кооперативная квартира. Почет. Уважение. У нас не было никаких проблем... Кроме одной — сын! Восемнадцать лет. Спортсмен. Культурист. Помешался! Мускулы не давали ему покоя. Входил в трамвай, в автобус, в метро и прислушивался. Как только услышит какое-нибудь антисемитское замечание — тут же кидается на говорившего и, ни слова не говоря, начинает молотить кулаками по лицу. За последние полгода — семь случаев. Сколько с ним ни говорили и я, и муж — ни в какую! «Может, тебе показалось, Гарик? Ну, будь выше этого. Не обращай внимания». Только шипит в нашу сторону: «У вас атрофировалось элементарное чувство собственного достоинства!» Тронулся, чего говорить. Это большое несчастье, когда болен единственный ребенок. Мы с мужем поняли: еще немного, и его посадят... Что было делать? Не отдавать же на растерзание свое дитя! Пришлось уехать ради сына.
И снова вздохнула.
— Я никогда не хотел жить в России, — сказал высокий худощавый мужчина в элегантном двубортном костюме, куря сигарету за сигаретой. — Это вообще прямо-таки дикая идея — жить в России. Жить можно в Англии. Во Франции. В Финляндии, на худой конец. В России жить нельзя. В ней можно по несчастью родиться. Но жить?..
— Нет, вы только послушайте, — сказала молодая женщина в сером дорожном костюме, держа вскрытый конверт в руках. — Подруга пишет из Сан-Бернардино в южной Калифорнии. На днях сидела на террасе своего дома, пила чай. И в волосы — они у нее длинные, до пояса — залетели две птички колибри. И это просто так, между делом, пока чай пила. Надо же, всего год, как из другого мира, а пишет о колибри, как о пчелах или мухах...
— Почему я уехал? — пожал плечами плотный мужчина в кожаной куртке, жуя пустой мундштук. — А черт его знает! Я никогда и не задумывался над этим вопросом. Мой начальник, Аркадий Абрамович, уехал. Вот и я вслед за ним подал документы. Вы не смейтесь, — сказал он, хотя никто и не думал улыбаться. — Я с ним двадцать лет проработал. Мне даже жутко стало, что назначат другого. Так привык, к жене так не привыкаешь...
— А вы спросите меня, — сказал рядом широколицый мужчина с небольшим брюшком, что выдавало в нем любителя плотно пообедать, — почему уехал, я вам скажу, что я и не уезжал. Меня жена вывезла. Как предмет мебели... Она меня ни о чем не спрашивала. Сама повсюду бегала и все устраивала. Когда уже надо было ехать на вокзал, сказала: «Надень плащ, пальто я уже сложила в чемодан». Я и надел плащ... Я и не еврей вовсе.
— Как же, не еврей! — нараспев, удивленно округлив глаза, сказала его энергичного вида жена. — Это у меня папаша — русский. А ты еще какой еврей! Мама у тебя еврейка, и папа тоже.
— Ну, и что с того? А я не еврей. Я русский телом и душой. Люблю Россию я, но странною любовью...
— Баб ты русских любишь, а не Россию, вот что я тебе скажу. Теперь все, конец. Перестанешь шастать по ночам черт знает где...
— Да у меня в буфете Пединститута, в Уфе никто и не знал, что я еврейка, — проговорила молодая крепко сбитая женщина с копной черных волос. — Это уж когда подала на выезд, страшно удивились. Отдел кадров, конечно, знал, но никакой дискриминации я никогда не чувствовала. В буфете-то? Ха! Двадцать раз наплевать, кто ты такая по паспорту. Лишь бы план давай. А как его давай в институте, где у студентов, понятное дело, ни копейки за душой. Синие ходят, как недокормленные цыплята. Ну, как тут быть? Привозят мне, скажем, сметану в бидоне с базы. А на крышке записка приклеена от Марии Сергеевны, заведующей: «Маня, воду в сметану не доливай. Я уже доливала». Что это значит, спрашивается в задаче? А очень просто. Это значит, часть выручки за сметану ей, хошь не хошь, а отдай. Иначе не удержишься на рабочем месте. Если хочешь жить честно, будешь нищей. Не будешь делиться — заставят. Будешь упираться — уволят. Ну, просто сил никаких не было... Постоянное напряжение. А вдруг торговый инспектор нагрянет, кому вовремя на базе конверт не дали?.. Хватит! Буфет я и в Америке какой-нибудь себе найду. Люди везде кушать хотят...
— Я уехал потому, что мне стало страшно, — сказал чей-то грустный голос. — Я родился и жил в комнате коммунальной квартиры на Мясоедовской, 18, в Одессе. В комнате, в которой родился, жил и умер мой отец. Он жил и умер в той же комнате, где жил и умер мой дед. И я понял, что мой сын тоже будет жить в ней же всю свою жизнь, пока не умрет. И то же будет с моими внуками, правнуками и праправнуками до самого последнего колена... Я однажды понял, что такое жить в гробу...
Небольшого росточка, рыжеватый, с удивленными глазами, похожий на молодого петушка, эмигрант в поисках подходящих слушателей подобрался к Борису. Заговорил, не дожидаясь, пока тот взглянет на него. Не терпелось. Слишком силен был напор чувств. Видно было, что его мозг и сердце жгла какая-то неразгаданная в его жизни тайна.
— Почему?! — воскликнул он, не представившись. — Ну, почему, я вас спрашиваю?
Борис удивленно взглянул на него.
— Ну, почему, — в глазах вопрошавшего полыхало пламя, — почему наши автоматические инкубаторы не работают, как американские! Убейте меня, режьте на кусочки — не пойму... Меня назначили приказом по министерству начальником проекта по автоматическим куриным инкубаторам-бройлерам. Создал комиссию по обмену опытом. Съездили в Штаты, в ихнюю Айову, три раза. Члены комиссии все, что могли, выведали об американских автоматах. А что не выведали, то просто украли. Чертежи, спецификации, все. Привезли в Загорск, на экспериментальную базу министерства. Я бросил в дело лучших в стране специалистов. Сделали инкубаторчик тютелька в тютельку, как американский. И что же вы думаете? Ровно в четыре раза вышло меньше цыплят, чем у них! В правительстве — переполох. Ухлопано столько валюты, а результат — извините за каламбур, курам на смех. Меня — на ковер. «В чем дело, Залманович»? Что я мог сказать?
Он приподнял плечи так, что они сравнялись с ушами.
— Кинулся снова со своей командой в Загорск. Разобрали инкубатор, дьявол его подери, на части. Каждую шпильку проверили по американской спецификации. Снова собрали. Та же история! Яичко несется, но в таком количестве, что оно не простое, а золотое. Хоть плачь! Ну, почему же, почему?
— Вас что, из-за цыплят уволили? — сказал Борис осторожно, чтобы не повредить ненароком нежную скорлупу творческого самолюбия у неудавшегося крестного отца советско-американских цыплят.
— О чем вы говорите! — сказал мужчина, оскорбившись. Поднял гордо подбородок. — Мне дали премию по министерству за внедрение новой техники. Но вот производительность!.. Я уехал по совсем другой причине. По личной. С инкубаторами ничего не имеет общего... Но вот, скажите на милость, в чем загадка! Ведь не на цыпленка-другого разница. В четыре раза меньше! Вот клянусь вам: не будь я Залмановичем, как только доберусь до Штатов, чего бы то ни стоило, поеду в чертову Айову, найду, где собака зарыта!
По его отсутствующему взгляду было ясно, что он еще раз мысленно разбирает горе-инкубатор, шестеренку за шестеренкой, шурупчик за шурупчиком, чтоб докопаться до мучающей его тайны.
Супружеская пара, оба зубные техники из Москвы, крепко сбитые и по-бобриному мордатые, говорили, возбужденно перебивая друг друга, как Бобчинский и Добчинский из гоголевского «Ревизора»:
— Я вам скажу, у нас было все, — сказала она.
— Ну, просто все! — повторил он.
— Скажите, что для вас было мечтой всей вашей жизни, — продолжала она, — у нас это было в двух экземплярах. И золотые часы, и бриллиантовые браслетики, и гарнитур финской мебели «птичий глаз» — ну, просто все!.. Но мы тряслись! Мы боялись день и ночь!
Втянув голову в плечи и комически озираясь по сторонам, они изображали, как именно они тряслись, мелко подрагивая бобриными щечками.
Разглядывая толпу, Борис заметил знакомое лицо. Это была толстуха с милым интеллигентным лицом. Он вспомнил, что видел ее в Москве, в ОВИРе, когда приходил узнать, нет ли уже решения по его документам. Тогда она громко сказала: «Как я рада, что, наконец, уезжаю из этой ужасной страны!», и он вздрогнул оттого, что слышит такие смелые речи. Он понял тогда, что его жизнь резко переменилась. Надо же, в центре столицы хоть бы что режет правду-матку. Он даже оглянулся, не слышали ли эти слова другие.
— Боже, как я рада! — повторила толстуха. — Ужасная страна, — сказала она таким тоном, что могло создаться впечатление, что она живала во многих других, вполне приличных, странах, но вот эта, в которой находится теперь, ей как-то не пришлась по душе. Позже, разговорившись с ней, Борис, однако, понял, что ошибся. Из страны выезжала она только раз — на две недели в Варну, на курорт «Золотые пески». — Ну, ничего, ничего, мне бы только выбраться отсюда. Уж там-то...
Тогда она больше ничего не сказала, только кивала головой в удовлетворении от перспективы, наконец, уехать куда глаза глядят. Было ясно, что ей видится большая и светлая жизнь там, по другую сторону советской границы...
Как бы в продолжении той, овировской, речи, теперь, на остинской почте, она заговорила радостно:
— О, я еду только с одной миссией на Запад — рассказать всю правду о советской власти. — Она похлопала по обложке книги, которую прижимала под мышкой. — Спасибо, научил старый подпольщик. Книжка — «Как закалялась сталь». А в ней иголкой по букве наколота моя документальная повесть. Просто не могу дождаться, когда доберусь до Штатов и спечатаю шифровку. Мир содрогнется, когда прочитает!..
И она блистала глазами в торжестве над советскими таможенными дураками.
В стороне от толпы, в углу стоял, облокотившись на стойку, бледный мужчина лет тридцати пяти в черном потертом костюме, в несвежей белой рубахе, выглядывавшей из-под широкой окладистой бороды. Он смотрел на толпу, казалось, без всякого интереса. Только время от времени глаза его сами собой прикрывались. Небрежность одежды мужчины не вязалась с видом принаряженных, чтобы показаться в Европе в лучшем виде, россиян. Мужчина бормотал что-то себе в бороду. Когда гудение в зале на короткое время стихло, до Бориса донеслось:
— Меня зовут Моше Иегуда Файбельзон... Я стар... Я устал... Мне сто восемьдесят лет.... Я — сын раввина, который прожил всю жизнь у нас, в Белой Кринице... Мой дед и прадед, и прапрадед тоже были раввинами... И сказал Всевышний: только свободным людям место в Земле Обетованной. Доля же рожденных в неволе бродить сорок лет по пустыне, пока не выветрятся постыдные навыки рабства...
Но его слова снова потонули в возбужденных голосах эмигрантов. Молодая энергичная женщина, как оказалось, киевлянка, сжав в кулак только что перечитанные листки, говорила с жаром подруге:
— У меня единственный брат. Кандидат наук. Светлая вроде бы голова. Но малохольный! Цидрейте коп! Ни за что не хочет уезжать. Говорит, все правильно. Он, видите ли, понимает их логику. «Вот представь себе, — говорит, — я хозяин дома, и ко мне приезжает погостить родич. Он и умнее меня, и лицом приятней, и моя жена на него заглядывается. Не захочу ли я под любым предлогом избавиться от него? В конце концов, это мой дом, и я в нем хозяин». Ну, что я ему на это могла сказать, кроме того, что как женщина могу его заверить, что если этот его «хозяин дома» рассчитывает таким образом сохранить семейный мир, то он напрасно тешит себя надеждами. Свято место пусто не бывает...
— Между прочим, вчера были на экскурсии по Риму и проезжали Колизей, — раздался женский голос. — Я чуть его не пропустила. Почему нигде не написано, что это Колизей? Между прочим, при социализме лучше смотрят за историческими памятниками. Что они, не могли оштукатурить его за столько лет?.. И вообще, чего он у них такой разрушенный?
— Это у него от Везувия, — сказал кто-то.
— Когда же, наконец, интервью у консула? — вздохнула девушка в спортивном костюме рядом с Борисом — Просто сил нет ждать!
— А почему консул не может к нам приехать? — обратилась к ней пожилая женщина, видимо, мать говорившей. — Что такое? Совсем зазнался?
Наконец, дошла и до Бориса очередь к окошку «До востребования».
Добавить комментарий