Слова ветшают, как платье, заметил однажды классик, обещавший пройти стороной над родной страной. Родная страна крепко виновата перед многими важными словами и понятиями, которые за ними прячутся. Вот — славное слово “фамилия”: у него удивительно хромая и злая судьба. Советская жизнь потрепала “фамилию” как следует. Унизила до первой опознавательной строчки в краснокожем документе, удостоверяющем личность гражданина либо гражданки. Давно пора принести ему извинения и вернуть в обиход его главный смысл. Семейный, родовой.
Бывает мужской род, бывает — женский, бывает — средний. Вертинские — род мужской. Он жив магическим именем черного Пьеро, изысканно грассирующего шансонье Серебряного века, любимца публики и погибели дам, бродяги-поэта с великолепной барской повадкой и артиста с безупречно прямой спиной, блистательной русской легенды — Александра Вертинского.
Это мужской род, пускай даже численное преимущество по распоряжению судьбы здесь нынче удерживает лучшая половина. Лидия Владимировна, вдова. Марианна и Анастасия, дочки. Александра и Дарья, внучки. Василиса и еще одна Александра, правнучки. Вертинская фамилия — не только в родовом, но и в сугубо паспортном смысле — поколениями хранится. Едва ли сестры Анастасия и Марианна не изменили ей лишь потому, что стали известны в кино еще до замужества: одна в шестнадцать, другая в семнадцать, одна — в “Алых парусах” и “Человеке-амфибии”, другая — в “Високосном году” и чуть позже в “Заставе Ильича”, вышедшей под псевдонимом “Мне двадцать лет”. И Саша, замужняя старшая дочка Марианны, явно неспроста осталась Вертинской — вместе со своей маленькой Василисой. И это очень правильно, что бы ни думали по таковому поводу в разное время и по очереди трое мужей старшей дочки (архитектор Илья Былинкин, актер Борис Хмельницкий, бизнесмен Зоран Казимирович), двое мужей младшей (актер и режиссер Никита Михалков, композитор Александр Градский) и нынешний муж старшей внучки (бизнесмен Емельян Захаров). Эти женщины — Вертинские.
Пример всем подала Лидия Циргвава, ослепительная красавица из грузинских дворян, заброшенных в сибирские снега. Она родилась в Маньчжурии, где обосновалась ее семья, которая в начале века отправилась, было, в Америку, но довольствовалась Китаем. Там дед, бывший офицер, обнаружил в себе хозяйственные наклонности и занялся пчеловодством, отец служил по железнодорожному ведомству, а сама хорошая девочка Лида подрабатывала в небольшой английской конторе. Туда же, к китайскому берегу, прибило и Александра Вертинского. “Я знаю, даже кораблям необходима пристань. Но не таким, как мы, не нам, бродягам и артистам”. Пристань была временной, простоял там корабль “Александр Вертинский” восемь лет, но незадолго до того, как отчалить в Москву, взял на борт юную обворожительную пассажирку. Остаток его пути стал их общим — длиною в пятнадцать лет.
Когда-то он, сын почтенного адвоката, рожденный в Киеве и в пять лет осиротевший, отправился за славой в Москву. Славу нашел, и громкую, но вскоре потерял родину. Провел в скитаниях более двух десятилетий. Бессарабия, Польша, Франция, Штаты — первые и последние так сильно затянувшиеся зарубежные гастроли Вертинского завершались в заметно обрусевшем Шанхае, где он, богема, пел соотечественникам-эмигрантам в ресторанчиках, мечтая о сцене и рампе. Аристократ не по рождению, но по внутреннему устройству, он был артистом, который место в буфете презирал, тяготился самой его близостью.
Одним из зимних шанхайских вечеров в кабаре, где был обещан концерт Вертинского, завалилась молодая компания, к тому времени изрядно вкусившая веселья и решившая отведать ароматных песенок на десерт. Десерт вышел с продолжением. Лидия Циргвава вместе с друзьями заглянула к маэстро за кулисы. Была ему представлена. Поблагодарила. Он не остался в долгу — влюбился. И вскоре сделал предложение. Она это предложения приняла. Их венчали в местной русской церкви 26 мая 1942 года. Невесте было девятнадцать, жениху — пятьдесят три. Через год у Вертинских родилась старшая дочка, а еще через полтора — младшая, но уже в Москве, куда они вернулись осенью 1943-го.
Старшую дочку Вертинские назвали в честь пылкой возлюбленной благородного разбойника Робин Гуда из американского фильма. “Этот фильм шел тогда в Шанхае, мама очень его любила, поэтому и захотела дать мне имя разбойничьей подружки”, — поясняет Марианна. Отец не возражал, но сам предпочитал домашнее имя Биба: так дочка-кроха окрестила впервые попавшийся ей на глаза автомобиль. Младшую легкомысленно назвали Настей. Легкомысленно — потому что это имя омрачило ей все детство. “Настями тогда только нянечек звали”, — так сейчас объясняет причину своей детской печали обладательница прелестного русского имени. Это был не единственный пункт в списке ее упреков. Она признается, что “страшно ревновала Машу к отцу. И он все понимал. В день Машиного рождения, например, делал ей подарок — и точно такой же мне. Ей куклу в розовом платье, а мне — в голубом. Но меня это не успокаивало. Я выпадала в осадок, смертельно обижалась. “Конечно, — говорила я ему, — любимым дочкам всегда дарят в розовом платье, а тем, которых ненавидят, обязательно и в голубом”. И дальше моя главная задача состояла в том, чтобы исхитриться и заполучить Машину куклу в обладание”. Настя не останавливалась ни перед чем, включая восточное коварство и применение грубой физической силы. “А на ваш день рождения ни в чем не повинная Маша получала куклу-компенсацию?” — “Нет. С ней в этом смысле было легче”.
Про шанхайское раннее детство Марианна-Маша-Биба не помнит ничего. Да и странно, если б было наоборот: когда тебе три месяца от роду — не до того, чтобы запасаться воспоминаниями в расчете на будущие мемуары. И гостиница “Метрополь”, где Вертинский на три года прописался в номер с роялем, прежде чем въехать вместе с семьей в просторную квартиру на улице Горького, 14, в ее памяти тоже не задержалась. Для нее все начинается с подмосковной Валентиновки, где семья сняла дачу. “Помню, как папа носил меня, маленькую, на руках. Показывал мне разных зверушек. На хрюшек говорил “хо-хо”, на лошадок — “но-но”.
Детские воспоминания сестер осколочны: новогодняя елка, белый-белый песок на прибалтийском взморье, папин ранний утренний чай и его походы в Елисеевский за теплыми калачами, рокфором и ветчиной — чтобы собственноручно приготовить завтрак своим еще спящим женщинам.
Дома он бывал редко, наездами, урывками — между гастролями, из которых по преимуществу состояла его кочевая артистическая жизнь, только и способная обеспечить благополучие семьи. “И легко мне с душою цыганской, кочевать, никого не любя...” Даже школьные учебники предостерегают от путаницы: лирический герой и автор не одно лицо, и эта летучая строчка — в подтверждение. Холодная нелюбовь и спокойное приятие кочевой ежедневности проходили у автора по разряду “художественного вымысла”. Разъезды давались ему непросто, особенно в последние годы, когда вместе с возрастом — Вертинский давно разменял седьмой десяток — подступила усталость. А к ней был безжалостен советский гостиничный быт со стылыми номерами, где того и гляди застудишь горло, и скверными ужинами в ресторане на первом этаже. Что до нелюбви — это и вовсе было не про Вертинского, который пел о любви, знал ей цену и толк в ней, остро переживал нелюбовь к себе. Ту же нелюбовь властей: двусмысленное положение разрешенно-запрещенного артиста его тяготило. Вроде бы отец народов ему благоволил — даже вычеркнул, говорят, его имя из погромной резолюции об опере “Большая жизнь” и прочем чуждом народу искусстве. И на концерты его было не попасть, где бы он их ни давал. А в то же время — ни строчки в газетах, ни слова по радио, ни одной афиши в городе. Нечаянная радость — Сталинская премия за роль кардинала в фильме “Заговор обреченных”. Вертинский был польщен, прикручивал лауреатский значок ко всем своим нарядам по очереди — концертному фраку, клетчатому пиджаку, домашнему халату. Когда молоденькая ассистенточка на Одесской, кажется, студии заполняла какие-то бумаги и поинтересовалась его званием, он ответил: “Деточка, у меня нет ничего, кроме мирового имени” — и в этом роскошном ответе слышалась уязвленность. Педаль лести на него, как на всякого живого человека, действовала, — другое дело, что Вертинскому достало ума и иронии в себе эту лесть распознать и предать публичности. “Вот состарюсь окончательно и бесповоротно, — посмеивался он, — и обязательно заведу себе двух льстецов. Буду просыпаться, а они мне тут же дуэтом: “Александр Николаевич, как вы замечательно выглядите!”
О скорой старости он думал. Тревожился, на что будет жить семья, если с ним что-нибудь случится. Молодую жену обожал, что не мешало ему предоставлять ей поводы для ревности, а дочек — тех просто боготворил. И они если могли его к кому ревновать, так только друг к другу. Что и делала Настя, которая сегодня склонна объяснять детские собственнические инстинкты так: “Наверно, я просто чувствовала, что рано его потеряю”.
Раннее сиротство, позднее отцовство, редкая возможность видеть детей из-за вечных гастролей — это было горючее, питавшее сумасшедшее чувство Вертинского к “доченькам, доченькам, доченькам моим”. Однажды он взял их на концерт — и культпоход закончился тем, что обеих посреди его выступления срочно эвакуировали из ложи. “Когда папа запел: “И закроют доченьки оченьки мои”, мы с Машей заревели на весь зал. Я потом долго с ним не разговаривала из-за этих слов”, — вспоминает Настя.
Папа, восхитительно щедрый, широкий и нежный, баловал их как мог. “Неизвестно еще, что из нас выросло бы, если бы не бабушка. Она у нас была из семьи староверов, строгих правил и с тяжелой рукой. Да и мама могла крепко поддать”, — признается Марианна. А Настя сравнивает их детство с горнолыжным спуском: “То несешься по склону со свистом, то вдруг перед тобой вырастает дуб — и ты со всего лета врезаешься в этот дуб. То есть в бабушку”.
Лилия Павловна, так звали бабушку, зорко оберегала от девчонок родительскую территорию — в те моменты, когда их набеги туда были нежелательны. И она же пекла умопомрачительные пироги в те дни, когда Вертинский возвращался с гастролей и дом начинал это бурно праздновать. Кулинарные таланты, кстати, бабушка через поколение передала внучкам — младшая из них, звезда театра и кино Анастасия Вертинская, вообще убеждена, что ее главный талант — кулинарный, а все остальное — так, не самое обязательное дополнение.
В те нечастые дни, когда папа бывал дома, появлялась возможность — невинная детская забава — пошарить в карманах его пальто в поисках мелочи и одновременно пропадала необходимость прятать по дальним углам дневники с двойками: порка, как воспитательная мера, временно отменялась. Учились обе наследницы из рук вон, что, впрочем, Вертинского, не пугало — напротив, приводило в восторг. Он сам с гордостью называл себя первым двоечником в Киеве и гордился тем, что дочки с такой ответственностью подошли к фамильной традиции, так высоко несут это знамя над головой.
Сладкий спуск с горы резко оборвался 12 мая 1957 года. Вертинский умер в Ленинграде — на гастролях, после концерта, мгновенно. Настя помнит, как “позвонил аккомпаниатор Брохес, сказал, что у них все в порядке. И мама радостно ждала папиного звонка. А я — не знаю, почему — выскочила из детской, кричу: “Что, папа умер?” Мама страшно на меня рассердилась: “Ты с ума сошла? Думай, что говоришь”. Папа в то время был уже мертв. И я это почувствовала”.
Насте было всего двенадцать, Марианне вот-вот исполнялось четырнадцать. Старая сказка про кота Клофердона приобрела новый смысл.
Эту многосерийную сказку папа рассказывал им на ночь в детстве. Клофердон служил в колбасном отделе универсама, затем на мясокомбинате имени Микояна, ловил мышей, страдал по Фаншетте — сибирской кошечке безумной красоты. В общем, с ним много чего происходило. Марианна помнит, как “папа любил котов, утверждая, что коты — самые благородные животные и что они никогда не умирают дома”. Надо думать, невозможная красавица Фаншетта, последняя любовь благородного Клофердона, явно не случайно имела сибирское прошлое.
Их жизнь изменилась — и не только в бытовом смысле. Хотя молодой вдове, до того не знавшей, что такое служба, теперь пришлось это узнать: надо было кормить семью из четырех женщин. Семью, в которой не стало мужчины — единственного и главного. Лидия Вертинская замуж больше не вышла: тому, кто пятнадцать лет жил с ней, все прочие не были ровней. Марианна признается, что любого мужчину, который появлялся на ее горизонте и обнаруживал какие-либо намерения в ее отношении, она сравнивала с отцом. “Не позавидуешь вашим мужчинам, — говорю я. — Велика мерка”. “Да я без всякой специальной мерки. Так само собой получалось”. “Это было бы странно с моей стороны — сравнивать всех мужчин, которых я встречала, с моим великим отцом, — отрезает Настя. — Он для меня как стоял на пьедестале, так и остался там”.
Великий отец не желал дочкам актерской судьбы — слишком зависимое это дело. Прочил им музыкальное будущее, мечтал, чтобы они выучили языки. Вообще же, хотел для них почти невозможного: чтобы реализовались в том, к чему лежала душа, и чтобы их хлеб не был труден. Дочки все же пошли в актрисы — и история советского кино подтверждает, что сделали они это не зря. А из трех внуков только младшая, Даша Хмельницкая, окончила “Щуку”. И то сейчас, по примеру сестры Саши, пошла учиться на дизайнера.
Саша говорит, что ей трудно думать о Вертинском как о дедушке, ведь “дедушка — это что-то домашнее, уютное, в мягких тапках, к нему в гости приходишь. А я Александра Николаевича в глаза не видела. Только слышала — с детства. Вертинский вошел в мою жизнь своими песнями”. И в жизнь ее дочки Василисы тоже. “У меня есть дедушка, — рассказывает Василиса всем, — он поет красивым ангельским голосом”. Как-то раз, когда Саша уже после Суриковского училища стажировалась в Париже, ей позвонил прибывший туда же Никита Михалков, экс-дядюшка. “Никита спрашивает меня: чего делаешь? Да вот, отвечаю, дома сижу. Пошли, говорит, в кино. Из кино мы с ним сбежали довольно быстро и отправились в “Распутин”, знаменитый русский ресторан. Никита сам знаменитость, но когда он сказал тамошним музыкантам, чья я внучка, те совершенно потеряли дар речи. Там было несколько цыган, которые выступали с Вертинским еще в Шанхае, представляете? Одну звали Зина, а другого не помню, потрясающе на скрипке играл. Они тут же поменяли программу, выстроились перед нашим столиком и весь вечер исполняли дедушкин репертуар”.
Ее сестра Даша с детства знает песни деда наизусть. Играет на фортепьяно, спасибо бабушке, папиной маме, но петь — не поет: “Сдала вокал в институте, и на этом все кончилось”. В память о Вертинском в ее доме — картина, написанная художником Осмеркиным ему в подарок, и множество шанхайских фотографий. “Я всегда чувствовала, что я китаец. Это моя вторая родина. Мифическая”.
“В двух странах у меня возникало стойкое ощущение, что я здесь когда-то жил, — признается Степан Михалков. — Это Англия и Китай. В Китае я провел месяцев пять, когда отец снимал “Ургу”, а я работал у него помощником режиссера. И все там мне казалось родным”. Недавно ресторатор Михалков-младший открыл новое заведение и назвал его в честь деда — по маминой линии. В “Вертинском” подают блюда восточной кухни, а интерьер там неоколониальный. Таким, по представлениям Степана, самолично этот интерьер сочинившего, был в дедовы времена пестрый и веселый Шанхай, перенаселенный европейцами. Владелец “Вертинского” с детства обожает фамильное гнездо на Горького, ныне Тверской, 14. Где до сих пор живет его бабушка, оставившая все в неприкосновенности. “Эта квартира всегда была для меня такой старой-старой. Отчасти из-за мебели, отчасти из-за потолков, которые постоянно текли. Последний этаж, все время стояли какие-то ведра. И кабинет деда, конечно. Сумасшедших размеров кабинет. Я забирался за письменный стол — гигантский, с наполеоновским вензелем, очень-очень красивый. Там много приборов разных, бюст Вальтера. Здорово”. “Если бы у вас сейчас появилась возможность задать отцу всего один вопрос — что это был бы за вопрос?” — спрашиваю я маму Степана. “Знаете, — говорит она после паузы, — я не стала бы его ни о чем спрашивать”. И рассказывает мне сон, который ей однажды приснился: “Вдруг выясняется, что папа жив. И что его только что видели в цветочном магазине на Тверской, который раньше был рядом с ВТО. Мы все эту новость узнали и бегом туда — мама, бабушка, Маша, все радостные. Естественно, я прибежала первая. Папа и правда там, в кресле. На нем клетчатый пиджак, галстук, твидовые брюки. Я сажусь у него в ногах и внимательно смотрю ему в глаза. Как сейчас вижу эти глаза — серые, с рыжими крапинками. “Скажи, пожалуйста, папа, — говорю я ему, — разве ты не умер?” А он глядит на меня, и в его глазах — насмешка”.
Добавить комментарий