Книга «На улице Парижа» сначала вышла по-французски в 1998-м, когда я проживал еще в заброшенном карьере не так далеко от Парижа, увлеченный проверкой на практике советов Иоанна Лествичника, энциклопедиста монашества шестого века. Переводчица Минущина, в молодости троцкистка, исключила из книги две главки, в которых я рассказываю о роли парижского собора в моей жизни бомжа, – она сочла их слишком церковными, почти клерикальными! Бомж должен быть без затей и сложностей, обездоленным и баста.
В эти трагические дни поджога собора (и не я один в этом убежден) мне ностальгически вспомнились мирные дни конца 80-х – начала 90-х годов прошлого века. И как они отобразились в этих двух главках, напечатанных с тех пор по-русски, но не достигших, по-видимому, читателя. Они вошли в том прозы «Зона Ответа»
(США и Канада: http://www.amazon.com/dp/1523448334 ).
●
Интересно смотреть от моста Сен-Мишель, выйдя с бульвара: неожиданная громада камня высится в перспективе, прорезанная вертикалями окон и тонких колонн. Нотр-Дам, собор Нашей-Госпожи (в каком словаре они нашли «Богоматерь»?..)
Но и с восточной стороны плодотворно взглянуть, с моста де ля Турнель: увидеть полукруг апсиды и наклонные мостики арк-бутанов, серую свинцовую крышу и шпиль. И самое радостное для взгляда – два рукава воды, обнимающие остров Сите.
Много пространства. Собор кажется одиноким: он слишком особенный, чтобы обращать внимание на соседние здания – недавние, чиновные, скучные.
Место странной далекой надежды. Странствующей надежды на исчезновение смерти. Сердце немного щемит, как при прощанье: солнце уже опустилось, теперь горизонт залит жидким золотом. На фоне чистого неба чернеют очертанья древней постройки.
Скоро запрут на замок скверик, примыкающий к собору с востока. Тут своя жизнь: воробьев, таких юрких парижских воробьев! Кто-то держит кусок булки, далеко вытянув руку: они налетают и стараются отщипнуть крошку, вися в воздухе и трепеща крылышками. Чайки кричат, словно нищие, когда бранятся. Голуби кажутся самодовольными и деловитыми, похожими на служащих министерства финансов. А вороны сидят в кроне лип притаившись, но если подбросить кусок, то птица сорвется с ветки и подхватит его. У каждого свой трюк, как и везде и у всех.
А цыгане! Они теперь не пляшут, как во времена критического романтизма Гюго и городской нищеты. Теперь Эсмеральду зовут Стелла (в начале 90-х). Их стойбище в Венсенском лесу. Днем они побираются в метро, пять-шесть матерей с детьми бродят по паперти Нотр-Дам. Старая Луиза на них огрызается: конкурентки, да еще веселые и беззаботные, никакого уважения к деньгам.
Это нищенство не сидит на месте в ожидании сочувствующего взгляда, оно активно заступает дорогу, не дает обойти. Оно работает навстречу – вот и профессиональный термин. И если дал кто-то монету, к нему устремятся дети и женщины: и мне, и мне! Словно участники штурма, они бросаются к бреши в безразличии (и осторожности) горожан.
На них иногда замахивался палкой Антуан, аккредитованный, так сказать, нищий, всегда стоящий у входа в помятой шляпе, итальянец. Стоявший: ныне он почему-то исчез, может быть, умер. Везде борьба за место и свои приемы, капитализм в этой среде первичный, не облагороженный чтением Платона и Токвиля. Как часто в ХХ веке, и здесь философия строится вокруг двух понятий, Много и Мало. И мораль тоже: Много – Хорошо, Мало – Плохо.
Напротив Антуана стоит настоящий слепой с бельмами на глазах, марокканец Робер. Бывший футболист. Он следит за церковным календарем:
– Доброго праздника Всех Святых, госпо-дамы! Доброго праздника Ноэля, госпо-дамы!
Он живет где-то возле Северного вокзала. Вероятно, он работает на кого-то, это бывает, и взамен получает внимание, теплый ночлег. Кажется, и социальную защиту, она здесь нужна. Однажды я застал его разговаривающим с молодцем лет тридцати пяти, крепким и ловким, и услышал страх в голосе Робера. Незнакомец перекладывал монеты из кармана бывшего футболиста в свой собственный. Рэкет.
На бестактный вопрос о доходах Робер не отвечает, да и Антуан оставался молчаливым. Во Франции это традиция.
– Так, так, стало быть, вот как! – сказал мне человек из кафедральной охраны. Они ходят в иссиня-черных куртках, а в лацкане блестит золотой силуэт Нотр-Дам. Вышедшие на пенсию полицейские. Этого звали Ремо.
Он наблюдал с интересом, как я пристраивал рюкзак позади двери: и в самом деле не виден. Но сказал, что мой рюкзак может однажды исчезнуть. Бесследно. Я бодро ответил цитатой: без воли вашего небесного Отца и волос не упадет с головы! Ремо от неожиданности крякнул, и с тех пор мы вели иногда разговоры на религиозные темы. Они были ему интересны: он оказался протестантом. И время от времени совал мне десять франков. Добросердечно и во исполнение заповеди. Он делился опытом жизни. Не за гангстерами бегая дожил я до этих волос, Николя, говорил он, поднимая руку к седеющей голове. Весною он вдруг заболел и осенью умер от рака.
Без волненья не вспомнить великий 1988-й. Год возвращения из путешествия к истокам: в Иерусалим. Но это частность, конечно. Главное было в другом: на 70-летний коммунизм в России медленно накатывалось 1000-летие крещения Руси. Кто знал и кто думал, что все произойдет так, как произошло? Ах, почему нашей свободе не нашлось сердец вровень? Одни только любители страсбургских сосисок?
В том году накануне страстной пятницы знакомый профессор Сорбонны одолжил мне ветхий ситроен, и я привез дочь из восточного пригорода, Шелля, в Нотр-Дам.
В этот день выставляют в соборе Терновый Венец, Части Древа Креста и Гвоздь. Последний привозят из Милана.
Вопрос о подлинности Венца меня, к счастью, не беспокоил. Его история достаточно длинна и сложна, чтобы еще и расследовать, настоящий ли. Людовик Святой его выкупил у Венеции в тринадцатом веке, построил Сент-Шапель для хранения, и так далее. Эти предметы – своего рода иконы, зримое напоминание об известных событиях.
В соборе дежурили рыцари Святого Гроба – пожилые люди в накидках цвета крем-брюле, с красным иерусалимским крестом на спине (это большой равноконечный крест с четырьмя маленькими в углах). Перед алтарем в трансепте стояли рыцари с реликвариями, и к ним тянулась длинная очередь. И мы встали в нее, а потом уходить не спешили и сидели на стульях в первом ряду. Вернее, только мне и нужен был стул. Дочь сидела в своей коляске, специальной. Ей исполнялось в том году двенадцать лет.
Было тихо. Иные наклонялись поцеловать прозрачную трубку-кольцо, в которой видны были сухие стебли. Другие преклоняли колено и касались ее рукою. На Востоке почитание священных предметов гораздо привычнее публике, чем в Париже.
С южной стороны лицом к алтарю сидели три старые дамы в черном и молились по четкам. Мы их видели в профиль. Не было ни музыки, ни слов. Только глухое шарканье ног, тысяч ног посетителей туристов в боковых галереях.
У меня были с собой четки, сплетенные из черной шерстяной нитки. Сто узелков, разделенные деревянными бусинками на десятки. И еще три бусинки там, где круг сотни завершается черным плетеным крестиком.
Мне подарил их в Иерусалиме монах, отец Самуил. Он же украсил их маленьким овалом из оливкового дерева, в который был инкрустирован камешек, на вид простой осколочек базальта. Но если знать, что его подарили археологи, работавшие в храме Святого Гроба, в основанье Голгофы, тогда дело другое.
Я рассказал это пожилому рыцарю, обратившемуся к дочери Маше с приветливым словом. Вот там – Венец, а тут – камешек от основанья креста.
– Elles se connaissent ! – сказал нам рыцарь. «Они знакомы». И сердце почему-то сжалось.
В ту пору патриархальности по собору бывали «углубленные экскурсии». Их проводил знаменитый священник Леклер, очень похожий на Вьоле-ле-Дюка, реставратора собора в прошлом… ах, нет, теперь нужно уточнять – в XIX веке. Причем именно на бронзовую статую, помещенную на крыше, у основания шпиля. Знаменитый архитектор – здесь он в роли апостола Фомы, покровителя зодчих, – прикрывая рукою глаза, смотрит, обернувшись, на спроектированный им шпиль. С башен лица не видно, а только в бинокль и с земли и из точки, которую я открыл, бродя по острову Сите.
И проповеди Леклера я ходил слушать, напоминавшие речи страстного оратора, или, как теперь говорят, «харизматика». Или «осененного Духом». Каким словом обозначить этот порыв человеческой души, поддержанный напряженным вниманием множества?
Он атаковал канцелярию сердца. Показалось, что то была схватка с собственным одеревенением. Бунт против «скандала старения» – такой тоже есть, колоссальный, но почти незаметный. О нем не говорят, потому что старость молчалива, она уже знает о бесполезности слов.
Коллеги священника выслушали проповедь с видимым напряжением, а настоятель даже счел нужным поправлять впечатление от подобной горячности, и произнес несколько гладких фраз.
Леклер в начале предупреждал:
– Экскурсия бесплатна. Некоторые захотят, вероятно, дать на чай. Прошу вас, воздержитесь. Я хочу показать вам Дом. Вы ведь не берете денег с ваших знакомых, если показываете свою квартиру?
О, Боже, каких людей я застал в начале девяностых!
●
После праздников, когда схлынет толпа, можно побыть одному. Почти одному, усевшись в северной части трансепта.
Иногда тут сидят и разговаривают на идише два старых еврея. Похоже, что они вспоминают о жизни на юге Польши. Потом они сидят молча и смотрят. Пока не всплывет новая тема минут на десять. Часа в три они незаметно уходят. И если теплый день… как сегодня, например, – южная роза витражей сияет, ничто не страшит – ничто не цепляется к моей беззаботности. В конце концов, для планов и начинаний нет никаких средств. Больше того: в этом помещении настолько весомо и зримо прошедшее время столетий… Восемь. Восемьсот лет. А мне всего 45… 47… 52… (просьба исправить в вашем экземпляре). 61.
Восемьсот! Чувствуете, как все бесполезно? Даже дотягивая до ста… ну, еще чуть-чуть! До 122-х!.. (Сумела-таки одна дама возле Лиона). Уф, до двухсот – уже нет, не дотянуть.
Будем сидеть и незаметно становиться монахами. Время выстрижет тихонько тонзуру всем нам. Подарит смирение по имени старость.
Впрочем, сидеть здесь с записной книжкой и каким-нибудь чтением – не самый худший вариант жизни. Если не лучший: к этому возрасту наступает свобода от устремлений и пожеланий. Должна бы наступать. Рассеивается пар, прохлада размышления ласкает мозг. Кентавр превратился во всадника, а всаднику можно сойти, наконец, на землю, отпустить коня по имени Успех. И с улыбкой смотреть, как вслед за ним бежит толпа молодежи. Ничего, пусть побегают.
И верно: если не толпа, то все-таки заметная группа подростков располагалась рядом, на стульях и просто так, усаживаясь без церемоний на пол. Посреди них высился преподаватель с пачкой листов, и он начал их раздавать. Вероятно, урок по истории, не так ли, Средних Веков, например. Или искусств. Школьники лицеисты. Цветение юности, томление плоти. Ожидание, посеянное природой: ну, когда же, наконец, кончится предисловие и начнется Главное Интересное? То, о чем не говорят.
Совсем рядом со мной искала место девушка, одетая легко, в блузке и коротенькой юбочке: и ей еще приходилось усаживаться на пол! Не без ужаса я подумал, что тогда от юбки уже совсем ничего не останется. Этого опасался не только я, но и товарищи по лицею. Об этом говорили ставшие совершенно круглыми глаза, – вытаращенные глаза юношеского вожделения.
Миг страшного ожидания: ну, как же все теперь будет?
Лицеистка, садясь, вдруг накрыла загорелые колени и бедра своей большой сумкой! И я почувствовал в сердце тепло благодарности к юному существу. Гипноз мгновенья прервался, я тотчас ушел в безопасное место.
Ева была на этот раз деликатна: в старом соборе, где бедный Адам представлен мужчинами всех возрастов. В том числе и таким, когда труды по продолжению рода не предвидятся, когда насажденье желанья ощущается скорее ненужным насилием: моя жизнь стремится уже к брегу иному…
Скандал ненужного желания.
Может быть, он поважнее, чем проблема вращенья Земли. Писание в своей величественной простоте о нем говорит радикально: «Не пожелай жены ближнего». И это еще ничего. Это слышали еще евреи. К христианам требование серьезнее: «всякий, смотрящий на женщину с вожделением, уже согрешил с ней в своем сердце». Что это значит? Да у кого не бывает? Церковь молчит.
Дьявол. Искушение.
Так говорили. Теперь говорят о гормонах. Страшные Гормоны под командой жестокого Гипофиза. От него зависит таинственная Сублимация: превращенье первичной энергии низа в благородную работу мысли. У кого бы узнать поточнее? Может, есть уже и таблетки, чтобы успокоиться – и поумнеть, и вдохновиться?
Нотр-Дам с птичьего полета бездомности.
Ах, я забыл самое интересное: соколов! Они построили гнездо в северной башне. Ремо говорит, что именно эту породу, faucon crécerelle, приручали в Средние Века для охоты.
Да, в то время еще не было при входе табличек: «Опасайтесь карманников». Как будто в парижском соборе их повышенная концентрация.
– Ремо, помогают эти таблички?
– Гм! В общем-то нет.
Досада на таблички проходит. Полный народа неф, тихо сидят спокойные люди. Тепло (а на улице свищет!)
Епископ так хорошо говорит. О благой вести, и вообще.
Она, несомненно, вошла в нашу жизнь, разделилась на множество ручейков, на тысячи крошек, растворилась в повседневности до неузнаваемости.
В первом ряду видна лохматая голова: антилец Эдуард, особенный человек, он проводит весь день в соборе. Сидит, спит, читает (очевидно, Новый Завет). А с недавних пор он и пишет! К сожалению, он не слишком разговорчив. Да и с ним не особенно разговаривают. Но терпят.
Во время проповеди он вдруг встает и делает шаг к амвону, словно намеревается подойти. У некоторых в этот миг мелькает недоумение (и, может быть, опасение: мало ли что…) Епископ делает рукою почти незаметный жест, пресекая попытку. Эдуард, очень довольный, садится на место. Вероятно, для него этот жест – тайный знак контакта с главным действующим лицом. Да и епископу это может нравиться: вот и юродивый, как в Средние Века.
Евангелие читает сегодня Жеан Реверс. Бывший регент. Точнее, он почти поет его, как пели когда-то. Голос, чуточку печальный, одинокий, покинутый умолкшим хором. Не причастный к злому: ни голос, ни его обладатель.
Прозрачное ясное лицо: я видел его однажды улыбавшимся. Он восторженно говорил о диалоге органа и хора.
Во время великого поста он кутается в пальто. Постящиеся мерзнут.
Конец вечерней воскресной мессы. Скрежет большого органа: а вовсе не музыка. С ним что-то такое, никак не починят. Заключительная процессия: впереди несет распятие клирик высокого роста, с большими залысинами. За ним плывут два свеченосца. Клирики и священники идут парами: неподвижные лица, невидящий взгляд. Только епископ позволяет себе улыбаться, делать рукой жесты привета. И даже отвечать на рукопожатия! И даже – я видел собственными глазами – остановился и выслушал женщину, взял бумагу. Клирики ждут: так решил Эминанс, ничего не поделаешь.
Толпа тает. Но еще сидят тут и там одиночки, беседуют группки знакомых. Не все спешат к телевизору. А служители, конечно, спешат, рабочий день их окончен. Динамики разносят суровый голос:
– Собор закрывается! Пожалуйста, на выход!
Контрапункт. Первый удар молотка по только что построенному хрупкому зданию.
Порыв суховея обыденности.
Иногда к микрофону подходит другой человек: он почти уговаривает покинуть помещение. Все-таки мягче.
Действительно, вечером помещения закрываются. Еще не слишком поздно: открыто метро, где температура значительно выше уличной.
Постоять на паперти, посмотреть на ярко освещенный фасад, покрытый скульптурами, арками, колонками. Как все переменилось с тех пор!
Быть может, главная польза от преподавания истории, это передать ощущенье перемены, ухода… чтоб юность могла защититься от своей поспешности. Жадной неразборчивости.
Пусть возникнут науки о человеческих возрастах. Ну, геронтология уже есть. Не хватает… акмеологии (35-48 лет), ювентологии (17-34).
Холодный ветер гонит бумажки, гремит банками из-под напитков. И людей он сдувает с паперти, кроме нескольких упорных туристов, вероятно, только сегодня приехавших и жаждущих видеть.
Вдоль фасада шла группа клириков, уже переодевшихся в штатское платье. Среди них выделялся один высокого роста, с лысою головою. Оказывается, их ждали. Вернее, поджидала маленькая женщина. Она подошла вплотную к людям церкви и стала что-то выкрикивать, очевидно, нечто недружелюбное. Ветер разносил непонятные визгливые фразы.
На мгновение остановившись, священники пошли дальше. Женщина – вероятно, из тех, которых когда-то называли кликушами – продолжала кричать. Неожиданно лысый прислужник высокого роста подбежал к ней – и ловко ударил ее ногою под зад.
Вот так аргумент! Было в нем что-то от движения опытного футболиста.
Женщина отлетела в сторону, подобно мячу.
Я старался постигнуть смысл увиденного.
Звонили колокола в северной башне.
Они вылиты из русских пушек, из севастопольских орудий, после Крымской войны. Ну и история! А прежние колокола Нотр-Дам сняли во время террора в 1793-м и перелили – и было б забавно, если на пушки. К сожалению, неизвестно, может быть, просто на деньги.
Русские имеют отношение и к Нотр-Дам. Странная война 1853 года началась из-за похищенной в Вифлееме звезды, инкрустированной в пол грота, или вертепа, где родился Младенец. Я там был и видел звезду. Правда, не знаю, ту ли самую.
Наступает декабрь. Навстречу идет Рождество. Или мы мчимся ему навстречу на нашем земном шаре.