День Июльской революции во Франции. За четыре года до этого дня эту революцию (и точную её дату), находясь в салоне Волконской (ныне московский Елисеевский магазин) предрек Адам Мицкевич, великий польский поэт и потомственный ясновидящий (по линии матери, принадлежавшей к мистической иудейской секте). Оставим сейчас в стороне два других его предсказания. Но обратимся к теме: историческое событие блистательно отразилось и в живописи Эжена Делакруа и в поэзии Огюста Барбье. "Собачий пир" живёт и в гениальном русском переводе Владимира Бенедиктова. Выдающегося русского поэта, охаянного безмозглой плебейской критикой, вцепившейся в грехи его молодости - да,в местами чуть пошловатые, но юношески-свежие, бодрые, замечательные всё же стихотворения... Мой отец, обучаясь в Институте истории искусств, участвовал в специальном семинаре, который молодая тогда Л.Я. Гинзбург посвятила бенедиктовскому "Вальсу".
Окончилось царствование "Великого Тормоза" (выражение А.И. Герцена), в воздухе возник кислород нового времени. Вдруг и Бенедиктов переменился. В его поздних стихах явились и свобода и глубина мысли, и дикая энергия необычной, даже отчасти ненормативной лексики. Вернувшийся из ссылки Тарас Григорьевич Шевченко навестил Владимира Григорьевича Бенедиктова, выслушал "Собачий пир" и был поражен преображением "певца кудрей". Об этом (и о другом) хорошо сказано в одном стихотворении Леонида Мартынова:
ДНЕВНИК ШЕВЧЕНКО
Теперь,
Когда столь много новых книг
И многому идет переоценка,
Я как-то заново прочел дневник
Шевченко.
И увидел я Шевченко –
Великого упрямца, хитреца,
Сумевшего наперекор запретам
Не уступить, не потерять лица,
Художником остаться и поэтом,
Хоть думали, что дух его смирят
И памяти о нем мы не отыщем.
Итак,
Таивший десять лет подряд
Свои творения за голенищем,
Уволенный от службы рядовой,
Еще и вовсе не подозревая
Своей грядущей славы мировой,
А радуясь, что вывезла кривая,
Устроился на пароходе «Князь
Пожарский» плыть из Астрахани в Нижний.
Компанья славная подобралась.
И ближнего не опасался ближний:
Беседуя, не выбирали слов,
Сужденья становились все бесстрашней.
Был мил владелец рыбных промыслов,
Еще милее – врач его домашний.
И капитан, прекрасный человек,
Открыв заветные свои портфели,
Издания запретные извлек,
И пассажиры пели, как Орфеи.
Читались хомяковские стихи,
Вот эти: «Кающаяся Россия»,
И обличались старые грехи:
Мол, времена пришли теперь такие,
Что в либеральный лагерь перешел
И Бенедиктов даже.
Вы бы знали,
Как он, певец кудряшек, перевел
«Собачий пир» Барбье!
В оригинале
Стихотворение звучит не столь
Блистательно, как в переводе этом.
Не стало Тормоза – ведь вот в чем соль!
И Бенедиктов сделался поэтом.
Вот что рука Шевченко в дневнике
С великим восхищеньем отмечала.
И «Князь Пожарский» шлепал по реке,
Машина все стучала и стучала.
Погода становилась холодна,
Готовя Волгу к ледяным оковам.
Пройдя Хвалынск, читали Щедрина.
«Благоговею перед Салтыковым»,–
Писал Шевченко.
К жизни возвращен,
Он радовался и всему дивился.
Так в Нижний Новгород и прибыл он,
И в Пиунову Катеньку влюбился,
И возмечтал, что «Фауста» прочесть
Она должна с нижегородской сцены.
Но, глупая, отвергла эту честь
И страсть его отвергнула надменно.
И все-таки он духом не поник:
– А я-то думал, что она святая!
И многое еще
Вместил дневник,
И волновался я, его читая.
Смотрите!
Вот как надобно писать
И мемуары и воспоминанья,
Писать, чтоб душу грешную спасать,
Писать, как возвращаясь из изгнанья!
Писать, чтоб сколько уз ни разорви
И в чьем ни разуверься дарованье,
А получилась повесть о любви,
Очарованье, разочарованье!
Писать как дикий, чтоб потом тетрадь
Без оговорок ринуть всем в подарок
И снова воскресать и умирать
Таким, каким родился,– без помарок!
1967
Далее знаменитый перевод Бенедиктова.
СОБАЧИЙ ПИР
Когда взошла заря и страшный день багровый,
Народный день настал,
Когда гудел набат и крупный дождь свинцовый
По улицам хлестал,
Когда Париж взревел, когда народ воспрянул
И малый стал велик,
Когда в ответ на гул старинных пушек грянул
Свободы звучный клик, -
Конечно, не было там видно ловко сшитых
Мундиров наших дней, -
Там действовал напор лохмотьями прикрытых,
Запачканных людей,
Чернь грязною рукой там ружья заряжала,
И закопченным ртом,
В пороховом дыму, там сволочь восклицала:
"Е. . . м. . ! Умрем!"
А эти баловни в натянутых перчатках,
С батистовым бельем,
Женоподобные, в корсетах на подкладках,
Там были ль под ружьем?
Нет! их там не было, когда, всё низвергая
И сквозь картечь стремясь,
Та чернь великая и сволочь та святая
К бессмертию неслась.
А те господчики, боясь громов и блеску
И слыша грозный рев,
Дрожали где-нибудь вдали, за занавеску
На корточки присев.
Их не было в виду, их не было в помине
Средь общей свалки там,
Затем что, видите ль, свобода не графиня
И не из модных дам,
Которые, нося на истощенном лике
Румян карминных слой,
Готовы в обморок упасть при первом крике,
Под первою пальбой;
Свобода - женщина с упругой, мощной грудью,
С загаром на щеке,
С зажженным фитилем, приложенным к орудью,
В дымящейся руке;
Свобода - женщина с широким, твердым шагом,
Со взором огневым,
Под гордо веющим по ветру красным флагом,
Под дымом боевым;
И голос у нее - не женственный сопрано:
Ни жерл чугунных ряд,
Ни медь колоколов, ни шкура барабана
Его не заглушат.
Свобода - женщина; но, в сладострастье щедром
Избранникам верна,
Могучих лишь одних к своим приемлет недрам
Могучая жена.
Ей нравится плебей, окрепнувший в проклятьях,
А не гнилая знать,
И в свежей кровию дымящихся объятьях
Ей любо трепетать.
Когда-то ярая, как бешеная дева,
Явилась вдруг она,
Готовая дать плод от девственного чрева,
Грядущая жена!
И гордо вдаль она, при криках исступленья,
Свой простирала ход,
И целые пять лет горячкой вожделенья
Сжигала весь народ;
А после кинулась вдруг к палкам, к барабану
И маркитанткой в стан
К двадцатилетнему явилась капитану:
"Здорово, капитан!"
Да, это всё она! Она, с отрадной речью,
Являлась нам в стенах,
Избитых ядрами, испятнанных картечью,
С улыбкой на устах;
Она - огонь в зрачках, в ланитах жизни краска,
Дыханье горячо,
Лохмотья, нагота, трехцветная повязка
Чрез голое плечо,
Она - в трехдневный срок французов жребий вынут!
Она - венец долой!
Измята армия, трон скомкан, опрокинут
Кремнем из мостовой!
И что же? О позор! Париж, столь благородный
В кипенье гневных сил,
Париж, где некогда великий вихрь народный
Власть львиную сломил,
Париж, который весь гробницами уставлен
Величий всех времен,
Париж, где камень стен пальбою продырявлен,
Как рубище знамен,
Париж, отъявленный сын хартий, прокламаций,
От головы до ног
Обвитый лаврами, апостол в деле наций,
Народов полубог,
Париж, что некогда как светлый купол храма
Всемирного блистал, -
Стал ныне скопищем нечистоты и срама,
Помойной ямой стал,
Вертепом подлых душ, мест ищущих в лакеи,
Паркетных шаркунов,
Просящих нищенски для рабской их ливреи
Мишурных галунов,
Бродяг, которые рвут Францию на части
И сквозь щелчки, толчки,
Визжа, зубами рвут издохшей тронной власти
Кровавые клочки.
Так вепрь израненный, сраженный смертным боем,
Чуть дышит в злой тоске,
Покрытый язвами, палимый солнца зноем,
Простертый на песке;
Кровавые глаза померкли; обессилен -
Свирепый зверь поник,
Раскрытый зев его шипучей пеной взмылен,
И высунут язык.
Вдруг рог охотничий пустынного простора
Всю площадь огласил,
И спущенных собак неистовая свора
Со всех рванулась сил,
Завыли жадные, последний пес дворовый
Оскалил острый зуб
И с лаем кинулся на пир ему готовый,
На неподвижный труп.
Борзые, гончие, легавые, бульдоги -
Пойдем! - и все пошли;
Нет вепря-короля! Возвеселитесь, боги!
Собаки - короли!
Пойдем! Свободны мы - нас не удержат сетью,
Веревкой не скрутят,
Суровый страж нас не ударит плетью,
Не крикнет: "Пес! Назад!"
За те щелчки, толчки хоть мертвому отплатим;
Коль не в кровавый сок
Запустим морду мы, так падали ухватим
Хоть нищенский кусок!
Пойдем! И начали из всей собачьей злости
Трудиться, что есть сил:
Тот пес щетины клок, другой обглодок кости
Клыками захватил
И рад бежать домой, вертя хвостом мохнатым,
Чадолюбивый пес
Ревнивой суке в дар и в корм своим щенятам
Хоть что-нибудь принес
И, бросив из своей окровавленной пасти
Добычу, говорит:
"Вот, ешьте: эта кость - урывок царской власти,
Пируйте - вепрь убит!"
1856