Пролетел и день памяти поэта ДЕМЕНТЬЕВА... Николая! А не этого неодолимого пошляка Андрея (но мир праху его!а что сейчас сказано, то писалось и при его жизни - совесть чиста). Вот Николай Иванович ДЕМЕНТЬЕВ (1907- 1935) был поэт заслуживающий долгой памяти. Более того, мы не имеем права его забывать. Потому, видите ли, что замечательные стихи и вообще редки. И среди этих немногих преобладают роскошные и великолепные (ну, дай Бог так писать!). Но вот из редких самые редкостные - те, от которых глаза застилают слезы. Ощущение нечастое с детских лет - от немногих книг. От Гюго, Некрасова, Чехова...Дело тут не в политике(не в сумме обветшавших идей) - в человечности.В той жалости, которая, по словам другого поэта, "мирами правит".
Стихи Д. о Москве были включены в составленную мною антологию "Град срединный, град сердечный. Москва в русской поэзии"(2009). И вот что, предваряя его небольшую стихотворную повесть (к которой сейчас добавляю два стихотворения - они войдут в соответствующий том лирики) я недавно написал о нем в Антологии поэмы (составной части Антологии русской поэзии):
Николай ДЕМЕНТЬЕВ
1907–1935
Критика справедливо относила его к разряду «комсомольских» поэтов. Но среди них он выделялся не только качеством дарования и социальным происхождением, но и высокой культурой. Дементьев родился в Москве в профессорской семье. Учился в Высшем литературно-художественном институте имени В.Я. Брюсова и на литературном факультете МГУ. При этом, стремясь вырваться из узкого интеллигентского круга, вошел не в беспартийный Союз поэтов, а в отчетливо просоветскую литературную группу «Перевал». Издав первый сборник «Шоссе энтузиастов», ездил по стране в бригадах газеты «Правда», получил квалификацию слесаря и работал на строительстве химического комбината в Бобриках, увлекался техникой и способами ее применения. Он был искренним энтузиастом социалистического строительства, и лучшие его стихи, как, например, «Инженер», «Оркестр», «Саодат», далеки от обычного пустозвонного пафоса комсомольских деклараций и замечательны глубиной и неподдельностью переживаний. Давно отошли в безвозвратное прошлое и идеология, и фразеология той эпохи, но от чтения потрясающе пронзительной поэмы «Мать» перехватывает горло. Не может не трогать до слёз этот выхваченный из самой жизни, из будней свершающегося преображения мира, небольшой рассказ с концовкой одновременно трагичной и оптимистичной. К сожалению, через два года поэт, очевидно, разочаровавшийся в социалистической действительности, покончил жизнь самоубийством... К Дементьеву были обращены известные стихи Эдуарда Багрицкого «Разговор с комсомольцем Дементьевым», а Борис Пастернак, пораженный его уходом, написал стихотворение «Безвременно умершему», в котором не осуждал поэта, но напоминал, что «Мы в этой книге кормчей / Простой уставный шрифт», и был уверен, что «лет через пятьдесят» потомки «найдут и воскресят».
МАТЬ
Толпы — с поезда. Ну и народ! Впрямь как с шабаша:
Прут и прут, не допрутся пока...
— Тише! Бабку затискали! Что тебе, бабушка?
— Мне б Петрушу...
— Которого это?
— Сынка...
Бултыхает старуха баулом и чайником.
У возниц, у шоферов, у публики — смех:
— Это что ж за петрушка такая?
— Начальник он...
— Тут начальников много...
— Так мой — выше всех.
Уморила!
Над сборищем этим, над сонмом
Гогот, хохот, шибающий в пот.
Вдруг один кучерок — как смекнет да как вспомнит,
Что начальник строительства —
Правильно — Петр!
Кулаком по мордам
Лошадей задремавших,
Чтоб стояли,
Чтоб выглядели как орлы!
Сено — в ноги. Кнут — в руки:
— Садитесь, мамаша!..
Ой, железные шины круты и круглы!
Ты качайся, на клевере вскормленный мерин!
Вороная кобылка, пластайся вразлет!
Обернется, башкой помотает и — верит,
И — не верит.
А бабушка носом клюет.
Кацавейка на ней — не по-летнему — ватная.
Ишь! — горбатая... Ишь! — неприглядная вся...
Загорелая, старая и рябоватая...
...У начальника в комнате
Карты висят...
На кровати начальника — простыни взрыты.
Шторы — настежь,
И солнце
По всем косякам,
Книгам, стеклам, приборам...
Слепящая бритва
Пышет в зеркало,
А перед зеркалом — сам.
Крепкий, свежий, еще не успел приодеться,
Напевает чего-то в усы и под нос,
Пена шлепается на полотенце...
Входит возчик:
— Мамашу в порядке довез...
А за возчиком
В белом платочке и валенках
Что-то давнее-давнее — и не узнать...
Вспоминал... вспоминал... вспоминал...
Вспомнил: — Мамонька!
— Я, Петруша! Я, милый! Я, кровный! Я — мать...
Отобрал у нее узелки и баулы,
Рассовал под столы, оглянулся мельком,
Усадил, оглядел ее всю —
И пахнуло
Детством — речкой, репейником, молоком,
Молодыми рябинами
Над оградами.
Рубашонкой в заплатах, сестренкой в соплях...
— Мама! Мамонька!
Чем же тебя мне порадовать?
Ты, наверно, с дороги устала, приляг.
Уложил ее, старенькую, на топчанике,
Одеялом, коротенькую, до бровей...
— Самоварчик?
У нас, понимаешь ли, — чайники...
В церкву хочешь?
А я и не строил церквей.
Ну, да ты не волнуйся!
Ты мало грешила.
Я тебя от любого греха излечу.
Знаешь, мамонька, что?
У меня есть машина.
Я тебя по строительству прокачу.
Ты посмотришь, чего мы настроили... Де́ла ж
До сих пор полон рот — и какие дела!
Покатаемся? Хочется?
— Что ты. И где уж.
Два денечка поохала
И померла.
А начальника мы уважали.
Не с ним ли
Возвели комбинат за четыре зимы?
Вышло так, что мамашу его хоронили
Всем строительством, всеми бригадами мы.
В полдень, как по сигналу, —
Сойтись и собраться!
В разогретый асфальт —
Многотысячный шаг!
Тихо, тихо прошел
В голове демонстрации
Пятитонный, задернутый черным «фомаг» .
Там четыре партийца
Почетною вахтою
Охраняют стоймя,
Не опершись на борт,
Загорелую, старую и рябоватую
Мать начальника наших работ.
Мы проходим, работоупорные жители,
Мимо ясных от яркого света громад.
Автогеном мерцает
Машиностроительный,
Малошумно работает
Химкомбинат.
Мерны медные трубы
Оркестра умелого.
На девчонках платочки
Весенних цветов...
...Ничего не видала
И мало что сделала
За семь с лишним десятков
Бедняцких годов.
На голодной степи — у дороги — песочек.
Бабий голос — еще молодой — одинок...
Сын приехал
С уральских заводов
Вальцовщиком,
Прогармонил недельку —
И смылся сынок.
А у ней, как и встарь, догнивает под дождиком
Ощетиненный, малоколосистый сноп...
Сын приехал,
Бежавши из ссылки
Подпольщиком,
Ночевал на овине —
И скрылся сынок.
А она со скотом поднимается раненько.
Уж от старости пальцы пускаются в пляс...
Сын приехал с гражданского фронта
Израненный,
Отдохнул — и на фронт.
А она остала́сь...
Протащилась,
Не чуя ни горя, ни времени,
Через двадцать беременностей и смертей...
...Мы положим тебя,
Аграфена Ефремовна,
В парке отдыха
У пионерлагерей
Через светлые,
Через стеклянные версты
Сын тебя провожает,
Как через века...
Это строили мы
Под его руководством —
Инженера, начальника, большевика.
Это мы возводили,
Чтобы крепче дышалось,
Чтобы легче работалось,
Лучше жилось,
Чтобы с ног не валила ни хворь, ни усталость...
Мы положим тебя
У веселых берез,
Изможденную, темную мать неимущих,
Всех, кто новым и властным хозяином встал.
Пусть в оркестре
Все трубы играют
«Замучен
Тяжелой неволей...»
И — «Интернационал»!
1933
ОРКЕСТР
Уже кончали четвёртый акт.
Бинокли метались, как молнии. Зорко
Смотрели с галёрки, и музыка в такт
Ласкала актёров, партер и галёрку.
Молчал дирижёр, громыхал монолог,
Дыхание было задержано в лёгких,
Когда из-под сцены змеёю дымок
Прополз к декорациям, тонкий и лёгкий.
Вначале никто не заметил огня,
И до появленья пожарного с лампой
Гремел монолог, инструменты, звеня,
Бросали кусками веселье за рампу.
Но крик брандмайора игру перервал
На смутном обрыве взметённого чувства.
Сполз занавес наполовину, и зал
Напрягся, как прут, надломился и - хрустнул.
Все бросились вон от насиженных мест
На лестницу, к дверям от запаха гари.
Но паника выросла наперерез
Бегущим и мнущим испуганным тварям.
Тогда-то взлетели смычки, и оркестр
По сводам горящего зала ударил.
Про дым и пожар позабыл дирижёр,
И по мановению лёгкого взмаха
Вдруг выросла в невозмутимый мажор
Спокойная ширь оратории Баха.
До давки в дверях докатилась волна,
Легла на полу, успокаивать стала.
И люди очнулись. Так после вина
Вину сознают, ощущают усталость.
На улицу вышли, калош не забыв,
Шатаясь слегка от жары и угара,
А в зале обрушились пол и столбы,
И выходы были объяты пожаром.
Обвалы рождали невиданный треск,
Огонь древесину глотал, как обжора,
А где-то внизу, не сбиваясь с мажора,
Заканчивал трудную пьесу оркестр.
1926
ИНЖЕНЕР
Март и оттепель. Влажен зюйд-ост.
Повышается ртуть, и обрюзг подоконник.
Хлопья падают с крыш, как галчата из гнёзд,
Как птенцы, услыхавшие шаг посторонних.
Ветер мутные жилы ручьёв перервал,
Вдоль полей и за ними - рыжеют озёра.
И по взбухшей реке ледяной карнавал
Направляется медленно в поле, за город.
В эту хмарь у него занавески темны,
Запах пряных лекарств, порошки и облатки:
Малярия пришла к изголовью жены,
Зашафранила лоб, рот свела в лихорадке.
На холодном, на свежем, несмятом белье
Парафинное тело любимой застыло,
Чёрный рот приоткрыт, и в его полумгле
Еле слышно дыханье, лишённое силы.
Бьют секунды, как пульс. Их удары - года.
Их медлительность - бред. Их жёстокость без меры...
Но сквозь мрак своих мыслей он слышит: "Вода!.."
Затопило плотину... зовут инженера...
Под ногами холодная глина и грязь...
Незастёгнутый френч и застигнутый ветер.
Да... плотина... вода... ледоход... прорвалась...
Он бежит напрямик сквозь кустарник и ветви...
Там, в прорыве плотины, из пены - гора.
И тяжёлые льдины дробятся -
Величавые взорванные крейсера
На последней из всех навигаций.
Там - рабочий район, напряжённый, как нерв.
Услыхавшие клич - белокуры и седы.
Над огромным провалом встаёт инженер,
Начитается бой, и наутро - победа.
Он идёт, отирая обветренный лоб,
И глядит, и не верит, и верить не может:
По лодыжки увязшая в слякоти лошадь
К дому тихо подвозит коричневый гроб.
1926