В составленную мною двухтомную антологию поэмы (составную часть Антологии русской поэзии) вошла одна его поэма, небольшая, но, по-моему, совершенно замечательная. Ниже следует подборка лирики.
НИКОЛАЙ ОЦУП (23.10(4.11).1894 г., Царское Село — 28.12.1958 г., Париж). Потомок еврея-кантониста, сын придворного фотографа. Родился в многодетной семье, давшей отечественной литературе одновременно несколько авторов: кроме самого О. поэтами были его братья, писавшие под псевдонимами, — сатирик Сергей Горянский и Георгий Раевский. В 1913 г. О. окончил с золотой медалью Николаевскую царскосельскую гимназию, еще полную преданий о директорстве Иннокентия Анненского. Будучи гимназистом, О. стал репетитором в семье Хмара-Барщевских, родственников Анненского, и, возможно, это обстоятельство определило всю судьбу начинающего стихотворца, прикоснувшегося к живой легенде Царского Села. В 1913 и 1914 гг. О. жил в Париже, слушал лекции знаменитого Анри Бергсона о Спинозе. С началом мировой войны в августе 1914 г. на шведском пароходе О. вернулся в Петербург. Был зачислен на историко-филологический факультет Петербургского университета, где стало обязательным военное обучение. Был зачислен в запасной полк. В 1917 г. демобилизовался. Революционные события встретил с восторгом, но постепенно реальность советской жизни его охладила. Из Франции О. вернулся со стихами, которые стали известны в литературной среде. Состоялись важнейшие в его жизни знакомства — с Блоком и Гумилевым, ранее знавшем об О. от других знакомых (первая личная встреча с Гумилевым состоялась в начале 1918 г.). О. принял деятельное участие в воссоздании Цеха поэтов.
В конце 1918 г. Горьким был приглашен на работу в издательство «Всемирная литература». В жизни О. было два кумира. Он осознавал грандиозность поэзии Блока, поднявшегося в эти годы в полный рост (о Блоке и в стихах и прозе, писал на протяжении всей жизни). Но все же ближе и понятней был ему Гумилев, в противостоянии между ним и Блоком (в тогдашнем Союзе поэтов). О. был на стороне поэта-акмеиста. Как известно, Гумилев был выдающимся наставником поэтов и помог самораскрытию многих. Любил похваляться: «Я Оцупа сделал поэтом!», что, конечно, говорилось в смысле: «даже из Оцупа». Но в итоге О. не посрамил своего учителя, быть может, Гумилев и не предвидел возможности таких грядущих удач при скромных исходных данных. Первая книга О. «Град» была издана в 1921 г. в Петрограде и состояла из хороших (и притом весьма разнообразных) стихов: здесь и любовная лирика и отзывы на современность, весьма нерадостные, и фельетонно-забавные китайские мотивы. Гибель Гумилева потрясла О., как и его собратьев по рухнувшему Цеху поэтов. Осенью 1922 г. О. эмигрировал. Из Берлина переехал в Париж. В мае 1926 г. вышел его лучший сборник «В дыму», высоко оцененный Ходасевичем, обратившим внимание на противоречивость настроений (что в случае лирики этого рода было достоинством). Ходасевич писал, что стихи О. «не сведены ни к какому-то единству и даже отчасти стараются друг друга перекричать». Здесь надо заметить, что в стихах второй книги О. уже явно отошел от канонического акмеизма и приблизился к поэтике Ходасевича: «В дыму» и «Европейская ночь» родственны, но, разумеется, вторая книга несравненно сильнее (это уже говорит о масштабах дарований). В 1930 г. О. основал журнал «Числа», продержавшийся четыре года и объединивший на своих страницах лучшие силы эмигрантской литературы. В 1939 г. О. издал роман «Беатриче в аду», в котором с лиризмом и живостью зарисовок изобразил монпарнасский быт. В начале Второй мировой войны О. вступил во французскую армию. Находясь в Италии, был схвачен как антифашист и полтора года провел в тюрьме. Бежал, был пойман, совершил второй побег, с 1943 г. участвовал в Сопротивлении. Защитил написанную по-французски докторскую диссертацию о Гумилеве, ее реферат сжат, четок и дает иностранцам (да и русским читателям) ясное представление о литературных ситуациях и видных деятелях Серебряного века. Пиетет перед Гумилевым остался до конца велик. Но все же О. различал акмеизм как серьезную литературную школу и «гумилевизм» («классная дама, педантическая ограниченность»). У О. всегда была способность истолковывать явления словесности просто и доступно, он был наделен даром популяризации, и еще в конце 20-х гг. его книга о новейшей русской поэзии, изданная по-немецки, стала в Германии университетским пособием. После войны О. в Париже преподавал курс русской литературы. Стихи он писал до последнего дня жизни. 15 лет (с 1935 по 1950) он работал над монументальным (трехчастным, как «Божественная комедия») «Дневником в стихах». В последний год жизни издал драму в стихах на библейскую тему «Три царя». Вообще и в лирике О. много стихов на библейские темы, он подчеркивал, что предпочитает древней Греции древнюю Иудею. После смерти поэта его вдовой был издан двухтомник О. «Жизнь и смерть», книга воспоминаний и статей «Современники. Литературные очерки» (все в 1961 г.).
* * *
Я не люблю, когда любовь немая,
Но Делия, ее смешно винить:
И платье через голову снимая,
Она не перестанет говорить.
Рисунок звезд и крылья серафима
Засеребрят морозное стекло.
Закрой глаза: на побережье Крыма
Блеснет волна и белое весло.
«В Алуште жил художник итальянец».
Я слушаю, не разбирая слов.
Трещат дрова, на потолке багрянец,
И на камине тиканье часов.
Веселое и легкое свиданье
Какими же стихами опишу.
О Делия, старинное прозванье
В счастливом забытьи произношу.
Любовь одна, и все в любви похоже:
И Дельвиг томно над Невой бродил
И это имя называл, и тоже
Смотрел в глаза и слов не находил.
* * *
Дао изначальный свет
Желтую бросает тень,
Если ты большой поэт —
На тебе почиет тень.
Ветки легкие олив
Или северной сосны
Для тебя иероглиф
Желтой райской вышины.
Ты не пробуй разбирать,
Хитрых знаков не пытай,
Только сердцем надо знать,
Что и в небе есть Китай!
* * *
Собака воет о кобыле,
Которая упала в снег.
Дождался мрака человек,
Конину тайно поделили.
Мелькнул один под фонарем,
На саночки, и в ночь бегом.
Пришли другие посмелее.
«А ну-ка не спеша рубнем,
Да ты по брюху, не по шее».
Похрустывали позвонки.
Трепля горячие куски,
Визжали до утра собаки,
Им милицейские свистки
И пули вторили во мраке.
Минуя в полдень Исаакий,
И хлопья кожи и костяк
Увидев у ограды сквера,
Я вдруг подумал, что Бодлера
Пленил бы наш жестокий мрак.
* * *
Странно жить не любя никого,
Но быть может страшнее всего
У высоких ночных фонарей
Проститутки с глазами детей.
— Подойди, молодой человек.
— Я с такими не знался… пока… —
Из-под темных измученных век
Подавляемой страсти тоска.
Не сегодня, так завтра, не тот
Так другой, побледнев, подойдет
И обнимет в холодном раю
Ледяную невесту свою.
* * *
О кто, мелькнув над лунной кручей,
Встревожив облачную стаю,
Летит к земле звездой падучей
И крылья воздух освещают?
Нырнули в бездну голубую
Домов чудовищные тени.
С трудом дыша, на мостовую
Упал и гаснет лунный гений.
Привыкший в небе к бездорожью,
Он на торцы ступить не может,
Его знобит предсмертной дрожью,
К нему торопится прохожий.
Вот вспыхнул, вот померк от муки
Безглазый, сморщенный калека,
И жадно голубые руки
Цепляются за человека.
Прохожий полчаса возился,
Как будто сделанный из ваты.
Вставал калека и валился.
«А ну тебя, сморчок крылатый!»
На Спасской флигеле кирпичный,
И дворник у ворот зевает,
Жена напрасно суп черничный
На примусе разогревает.
Прохожий, уходи скорее…
«А жалко, что городовые
Повымерли» — и вдруг на шее
Он слышит пальцы голубые.
Растаяли дома сначала,
Как дым разлуки на перроне,
Растаял мост, вода канала,
Нагие отроки и кони.
Зачем луне душа живая?
Жену давно долит дремота,
И дворник, сотый раз зевая,
Встает, чтоб затворить ворота.
1921
* * *
Всю комнату в два окна,
С кроватью для сна и любви,
Как щепку несет волна,
Как хочешь волну зови.
И если с небом в глазах
Я тело твое сожму,
То знай: это только страх,
Чтоб тонуть не одному.
* * *
Ты говорила: мы не в ссоре,
Мы стать чужими не могли.
Зачем же между нами море
И города чужой земли?
Но скоро твой печальный голос
Порывом ветра отнесло.
Твое лицо и светлый волос
Забвение заволокло.
И прошлое уничтожая
Своим широким колесом,
Прошел автобус, и чужая
Страна простерлась за окном.
Обыкновенный иностранец
Я дельно время провожу:
Я изучаю модный танец,
В кинематограф я хожу.
Летит корабль. Мелькает пена.
Тебя увижу я сейчас.
Но это только сон. Измена
Навеки разлучила нас.
* * *
Где снегом занесенная Нева,
И голод, и мечты о Ницце,
И узкими шпалерами дрова,
Последние в столице.
Год восемнадцатый и дальше три,
Последних в жизни Гумилева…
Не жалуйся, на прошлое смотри,
Не говори ни слова.
О, разве не милее этих роз
У южных волн для сердца было
То, что оттуда в ледяной мороз
Сюда тебя манило.
<1924–1926>
* * *
Снег и снег, не измеришь докуда,
И песок обжигает верблюда
Над полями экспресса свисток,
И призыв из тюрьмы и из ссылки,
И ребенок кусает сосок,
Под которым нежнейшие жилки.
Лист на дереве, рыба в воде,
Человек на потухшей звезде.
* * *
Я люблю, если тянет навозом,
Крепко пахнущий лошади пот
Я люблю, а фиалкам и розам
От меня и любовь и почет.
Я люблю напряжение спорта,
Я люблю очищающий труд,
И любовью особого сорта —
Совести возвышающий суд.
Я люблю тебя с бесповоротным
Восхищением, не уходи:
Я себя ощущаю животным,
У которого ангел в груди.
* * *
У газетчиц в каждом ворохе
О безумии, о порохе,
О — которой все живем —
Муке с будничным лицом.
И стилистика заправская
Не поможет ничему:
Пахнет краска типографская
Про больницу и тюрьму,
И уродскую чувствительность,
И тщеславие, и мстительность.
У газетного листа
Сходство с тесными кварталами,
Где пивные, теснота,
Циферблаты над вокзалами
С пассажирами усталыми
И особенная, та —
Где уж никакими силами
Не поможешь — пустота,
Дно которой за перилами
Арки, лестницы, моста.
* * *
За конторкой бюро,
У прилавка бистро,
В камере ГПУ
И на светском балу,
И свободные и несвободные,
Все мы сердцем и жребием сходные.
Отдается внаем,
Продается на слом,
Разрушаются стены кирпичные,
Повторяются сцены обычные…
Эти ночи в звездах,
Эти сны о деньгах,
Эти граждане, эти правительства,
Эти подвиги, эти мучительства,
И о счастье своем
Разговоры вдвоем.
* * *
Возвращается ветер на круги своя,
Вот такими давно ли мы были и сами,
Возвращается молодость, пусть не твоя,
С тем же счастием, с теми же, вспомни, слезами.
И что было у многих годам к сорока,
И для нас понемногу, ты видишь, настало:
Сил еще не последних довольно пока,
Но бывает, что их и сейчас уже мало.
И не то чтобы жизнь обманула совсем,
Даже грубость ее беспредельно правдива,
Но приходят сюда и блуждают — зачем? —
И уходят, и все это без перерыва.
* * *
Ахматова молчит , Цветаева в гробу,
Подстерегает век еще одну рабу,
Ей тоже легче быть под насыпью могильной,
Чем видеть — что вокруг и оставаться сильной.
Европа — кладбище, пророчество не лжет,
А эту женщину так совесть долу гнет,
И в современниках она такое слышит
И так значительна, хотя стихов не пишет,
Что только русская, неистово добра,
Горчайшая из муз — души ее сестра.
---
Это стихотворение вызвало понятную ярость Ахматовой: автор не мог знать ее потаенных стихов, написанных в Советской России.
* * *
Поссорились две за копейку.
Была католичкой одна
И долго бранила еврейку
За то, что еврейка она.
И в церковь потом, как другие,
Та, верующая, пошла
Просить у еврейки Марии
Заступничества и тепла