Не ослеплен я музою моею:
Красавицей ее не назовут.
(Евгений Баратынский)
Несколько лет назад мне довелось рецензировать книгу Василия Молодякова, посвященную главным образам «пропущенным» незаметным поэтам Серебряного века. Тогда мне очень понравилось желание автора, собирателя и хранителя поэтических раритетов, отыскать малоизвестное, неопубликованное поэтическое слово. Все же «не все родились для венцов», как сказал поэт, но, по слову другого поэта, «кому-нибудь любезно бытие» и не стяжавшего славы стихотворца, и этот кто-то может найти в его поэзии гораздо больше родственного и питательного для своей души, чем в стихах хрестоматийных. Но напоминаю: писала я в тот раз о книге, причем изданной в России.
Каково же было мое удивление, когда мне прислали небольшой сборничек, простодушно озаглавленный «Поэзия» (далее следует подзаголовок по-английски: Russian Poetry. Past and Present), изданный в Америке и посвященный главным образом тем, кого обычно называют «поэтами второго, а то и третьего ряда». Честь и хвала поэтессе и переводчице Елене Дубровиной, бывшей ленинградке, взявшейся за выпуск антологии стихов и литературоведческих статей, посвященных негромким русским поэтам1.
Еще вот какое замечание. Как известно, Евгений Баратынский, эпиграф из которого предпослан моей статье, одно время числившийся по ведомству «второстепенных поэтов», был вместе с Федором Тютчевым (см. статью Некрасова «О русских второстепенных поэтах») из этой категории изъят и перенесен — в поэты первоклассные. Будем об этом помнить и в связи с другими, не ходящими сегодня в «корифеях».
В названной антологии на удивление много авторов-поэтов, разбирающих чужие стихи и чужие поэтические судьбы. Это и Вадим Крейд («К истории русской поэзии Америки»), и Александр Карпенко (три эссе об Афанасии Фете, Андрее Коровине и Владимире Высоцком), и Дмитрий Бобышев («Душа Петербурга в небесном и земном»), и Владимир Гандельсман («Радивость духа», о Софии Парнок), и Валентина Синкевич («Вы повстречаете меня, читатели-наследники», о Иване Елагине). Составитель сумела привлечь к сотрудничеству известных литературоведов: Ирину Роднянскую, рассказавшую о судьбе поэта Георгия Оболдуева («На натянутом канате»), Игоря Шайтанова, разобравшего «по косточкам» стихотворение Ярослава Смелякова («Одноразовая форма»), а также журналиста, редактора и литературного обозревателя Ирину Лейкину, написавшую эссе о поэте Александре Межирове («Золото слов»).
В конце антологии помещены стихи и переводы. Опубликованы подборки Натальи Ладинен («Высоты и глубины»), Веры Зубаревой («Светотени»), Сергея Сутулова-Катеринича («Причуды полутьмы и полусвета»), Михаила Этельзона («На развалинах Дельф»). Стихи русских поэтов Китая даются в англоязычных переводах составителя сборника Елены Дубровиной. В оформлении книги использованы работы Михаила Качуровского (обложка), а также Сергея Голлербаха, Владимира Шаталова, Евгения Крейда, Николая и Елены Будылиных.
Дав представление о содержании этого номера альманаха «Поэзия», позволю себе обратить внимание читателя на некоторые материалы, и да простят меня те авторы, чьих произведений я не коснусь в силу необъятности задачи.
София Парнок
Вначале о замечательной статье Владимира Гандельсмана о Софии Парнок. Поэт высказался в ней не только о недооцененном собрате — здесь много ценных мыслей о природе поэзии, о той медленной работе, которую проделывает дух, работе более важной, чем то, что попадает на страницы газет и исторических хроник. Имя Софии Парнок в нашем сознании накрепко связано с Мариной Цветаевой, а именно: с «сапфическим» периодом в отношениях Марины и ее старшей подруги. К этой стороне жизни Софии Парнок Гандельсман подходит, опираясь на Ветхий Завет: «Она... вообще была «ветхозаветна» — настоящая гоморритянка, страстная любвеобильная женщина». Не может не восхитить новообразование «гоморритянка» (от библейскго города Гоморра), придуманное поэтом, так же, как и бесконечное внимание к слову в его разборах: он, например, слышит звучание дымчатого «опала» в слове «опальная» в стихах об Агари. Или еще: у Гандельсмана я нашла чисто поэтическое или даже языковое объяснение стремления нескольких поэтов уйти от иудаизма к христианству — в форме православия (Борис Пастернак, София Парнок) или лютеранства (Мандельштам). По мнению автора, им, русским поэтам, нужно было бежать от «лингвистического ада» черты оседлости, где говорили на «искалеченном русском». Объяснение нетривиальное. Все стихотворения Парнок, цитируемые коллегой-поэтом, отменно хороши и взывают к продолжению знакомства. Приведу здесь одно небольшое, написанное, по наблюдению Гандельсмана, «в пику» мандельштамовскому признанию в любви к готической стрельчатой башне:Я не люблю церквей, где зодчий
Слышнее Бога говорит,
Где гений в споре с волей Отчей,
В ней не затерян, с ней не слит,
Где человечий дух тщеславный
Как бы возносится над ней,
Мне византийский купол плавный
Колючей готики родней.
По опыту знаю, что такой силы стихов не может быть много, важно, что автор сумел собрать в своем разборе лучшее из созданного поэтессой. В самом конце статьи Гандельсман помещает этюд своего корреспондента, поэта Валерия Черешни, об одном из «крамольных» стихотворений Софии Парнок, обозначившей в нем свои жизненные приоритеты; становится понятно, что христианство для нее — вещь внешняя. Вот его последняя строфа:
Господи! Какое счастье
душу загубить свою,
променять вино причастья
на Кастальскую струю!
По мнению Валерия Черешни, София Парнок «оказывается спасенной богом поэзии, как один рыцарь, воспетый Пушкиным, был спасен Девой за верность и бесстрашие». Отличный конец!
Можно было бы сказать, что очерку недостает хотя бы минимума биографических сведений, но я этого не скажу: сведения легко посмотреть в Интернете (что я и сделала), зато поэт, автор статьи, мог свободно следовать за своими интуициями.
Георгий Оболдуев
Еще одно имя, лично мне абсолютно неизвестное. Георгий Оболдуев. Школьницей я потешалась над смешной и, как казалось, явно выдуманной фамилией помещика из некрасовской поэмы — Оболт-Оболдуев. Оказалось, что весьма близкая фамилия существует и принадлежит поэту-москвичу, потомку дворян из города Коврова, прожившему 56 лет в сложную эпоху революции, Гражданской, а затем Великой Отечественной войны. В обеих войнах Оболдуев участвовал (в Гражданской на стороне красных), три года провел в ссылке по статье об «антисоветской пропаганде», всю жизнь писал стихи, из коих в печать просочилось только одно стихотворение.Автор статьи Ирина Роднянская дает подробный анализ поэтической манеры Оболдуева, совместившего свободу «Сестры моей — жизни» Пастернака с новаторскими поисками в духе «Столбцов» Заболоцкого. Исследовательница, на мой взгляд, весьма интересно объясняет процессы, которые привели к тому «эзотеричному» и «экцентричному» языку новой поэзии, что был свойствен не только Георгию Оболдуеву, но и раннему Заболоцкому, обэриутам, в прозе — Михаилу Зощенко: «парадоксальная мутирующая реакция культуры на одичание и связанное с ним упрощение смыслов». Георгий Оболдуев был, по определению Роднянской, «рафинированным человеком культуры», а нахлынувшая на страну дикость «требовала некой реакции отторжения у держателей полноценного слова». Любопытно, как близки в своих аргументах Гандельсман и Роднянская, когда говорят даже о разных явлениях, — они всегда имеют в виду работу поэта, для которого первейший инструмент — язык.
А ты, заткнувший гнев и стыд
За пазуху своих невзгод,
Будешь иметь неважный вид,
Хоть ныне он тебе идет.
Довольно трусости и лжи,
Довольно правил и доброт.
Ты не жил, но зато я — жил:
И жизнь от жизни заживет.
(«Я осторожно вел стихи», 1933)
Эту инвективу исследовательница называет «декларацией поэтической правоты и этического превосходства». Не знаю, надеялся ли автор этих строк, что их когда-нибудь прочитают потомки, но чудо свершилось: стихи, писаные «в стол», напечатаны не только на Западе, но и в России: в 2005 году в Москве вышел 608-страничный том Георгия Оболдуева («Стихотворения. Поэма»), в 2009 году — 304-страничный («Стихотворения 20-х годов»).
Статья Ирины Роднянской, аналитическая и страстная, предварит знакомство с этими изданиями.
Ярослав Смеляков
Игорь Шайтанов пишет о жанровом своеобразии одного из стихотворений Ярослава Смелякова, применяя к нему свое же определение — «одноразовая форма». Творчество Смелякова для сегодняшних поколений — основательно забытое «старое». Исследователь называет только два «песенных» текста поэта, которые еще остались на слуху наших современников, — «Любку Фейгельман» и «Если я заболею...». Странным образом не названо еще одно в свое время сверхпопулярное произведение Смелякова, не знаю, положено ли оно на музыку, — «Хорошая девочка Лида». Моему поколению Смеляков был известен именно «девочкой Лидой». Под пристальным взглядом московского литературоведа оказывается стихотворение, написанное 20-летним поэтом в 1933 году: «Рассказ о том, как одна старуха умирала в доме №31 по Молчановке». Это тот случай, когда исследователь выбирает почти неизвестное стихотворение совсем молодого автора и, опираясь на него, чертит перспективные линии для дальнейшего развития как этого автора, так и тех, кто вышел вместе с ним. Начинаясь как печальная баллада о смерти, стихотворение заканчивается своеобразной одой, что дает исследователю право говорить об «одноразовости» формы. «Поэтический результат, — по мысли ИШ, — ... оказался очень интересным. Хотя и приоткрыл перспективу печального продолжения этой стилистики в жанре советской одической поэзии».
Дмитрий Бобышев о душе Петербурга
Поэт Дмитрий Бобышев переносит на бумагу свои мысли о душе Петербурга — в небесном и земном воплощении. Здесь и исторический экскурс, и личная судьба поэта, и в самом конце стихотворное обращение к образу небесной покровительницы города Ксении Петербургской.
Коротенький отрывок: «... идейность и беспочвенность делает город похожим на русского интеллигента. Но его идейность — другая. Не демократическая, а наоборот, аристократическая и автократическая. Этот тип интеллигента, появившийся впервые у Шекспира, разыгрывается на мировой сцене уже четыре века и называется он Гамлетом. Судьба персонажа удивительно напоминает судьбу царственного города, лишенного наследственной власти...». Текст Бобышева трудно цитировать, ибо фразы пригнаны друг к другу и растут как строчки в стихах силой собственного притяжения. По Дмитрию Бобышеву, заклятье царицы Авдотьи, прозвучавшее при самом начале города, снимается лицами его жителей, простых петербуржцев, к коим, как кажется, автор причисляет и себя («Город — улицы и лица... Не без моего лица»). В цитате из Ахматовой у автора эссе допущено несколько неточностей, что, скорей всего, свидетельствует о цитировании по памяти.
В эссе: Достоевской и бесноватый
Город плыл в свой речной туман
В «Поэме без героя» Ахматовой: Достоевский и бесноватый
Город в свой уходил туман.
Много места в эссе уделено переименованиям Санкт-Петербурга, которых было несколько, — и все не на пользу городу. Любопытно, что стихотворение о Ксении Петербургской (у Бобышева «Петербуржской») поэт написал за 11 лет до возвращения городу его первоначального имени в честь святого Петра (1991).
Александр Межиров
Воспоминания Ирины Лейкиной об Александре Межирове занимают всего две с половиной странички, но очень содержательны. Я бы назвала их «воспоминаниями редактора». Много лет Ирина Лейкина печатала стихи московского, а затем поселившегося в Америке поэта в своей рубрике «Глаголъ» в ныне почившей газете «Новое русское слово». Редактору приходилось с Межировым нелегко: поэт вплоть до издания вносил в текст бесконечные исправления, испытывая «подлинный страх перед собственным, как ему казалось, несовершенством». В конце воспоминаний возникает закономерный вопрос, поставленный в стихах самого мастера: «Что истине родней — перебеленный текст / Иль черновик в столе корявый и случайный».Если бы отвечать пришлось мне, то я бы сказала, что для истины чаще всего важнее второе. Парадоксально, но и для художества «корявость» иногда важнее глянцевости и лоска, недаром же сказано Пастернаком: «и чем случайней, тем вернее / Слагаются стихи навзрыд».
Впрочем, глянцевость далеко не синомим четкости и филигранности, к чему стремился Александр Межиров.
Фет, Коровин, Высоцкий
Поэт, бывший афганец, взявшийся за критическое перо, Александр Карпенко удивил своим разбросом — эссе об Афанасии Фете соседствует с размышлениями о модном современном поэте Андрее Коровине и знаменитом, ушедшем от нас актере и барде Владимире Высоцком.
Из всех трех эссе наиболее удачным мне показался этюд о Высоцком. В нем много своих выношенных мыслей, много того, что делает текст эмоциональным и личностным (в отличие от безликого). За Фета же хочу заступиться.
О стихотворении «Я в жизни обмирал, и чувство это знаю», у Карпенко написано буквально следующее: «Это стихотворение знаменито тем, что поэт как-то вызывающе досадно, «напоказ», по-графомански ошибся в первой строчке со значением и звучанием слова «обмирал». «Обмер» по-русски означает что-то вроде «застыл в изумлении». Между тем, стоит лишь заглянуть в словарь Даля, как обнаружится, что во времена Фета значение слова «обмирать» было весьма близким к слову «умирать». «Обмирать» — умирать по виду, на время, оживая снова, впадать в обморок...». «Обмор» — продолжительное состояние обмершего, во всем похожее на смерть» (из словаря Владимира Даля). Так что не будем пенять классику на то, что он использовал слова в современном ему значении.
Иван Елагин
В разделе «Воспоминания» напечатан очерк Валентины Синкевич об Иване Елагине. Очерк этот в несколько иной редакции вошел в прекрасную книгу Валентины Синкевич «Мои встречи: русская литература Америки» («Рубеж», Владивосток, 2010).
Поэтесса и эссеист, человек драматической судьбы, Валентина Алексеевна написала практически обо всех литераторах второй волны русской эмиграции, осевших в Америке (в своей книге она охватила русских стихотворцев трех волн, добавив к ним американских поэтов). Примечательно, что, сама принадлежа к этому поколению, она каждого из героев своих писаний знала лично, знала Валентина Алексеевна и того, кого назвала «Первым поэтом Второй эмиграции», Ивана Елагина. Кто знаком с почерком Валентины Синкевич, не удивится сбалансированности очерка, в котором в равной мере рассказано об Елагине как о поэте и как о человеке, редкой в наше время точности дат и цитат, мягкой доброжелательности интонации. «Ваня» Елагин был другом Валентины Синкевич, умирал в доме близкого ей человека, художника Шаталова. Владимиру Шаталову, автору замечательного гоголевского портрета, Елагин посвятил последнее свое стихотворение «Гоголь» (репродукция портрета помещена в сборнике). А Валентину Синкевич, редактора поэтического альманаха «Встречи», где регулярно публиковались его стихи, поэт, умиравший от рака поджелудочной железы, попросил напечатать написанное незадолго до кончины четверостишие — в случае своей смерти. Валентина Алексеевна выполнила волю поэта: альманах «Встречи» за 1987 год начинался его стихами:
Здесь чудо все: и люди, и земля,
И звездное шуршание мгновений.
И чудом только смерть
назвать нельзя —
Нет в мире ничего обыкновенней.
О Иване Елагине трудно говорить как о совсем неизвестном авторе, не так давно в России был переиздан его последний сборник «Тяжелые звезды» («Рубеж», Владивосток, 2012).
Ему, возможно, выпало прижизненной славы больше, чем другим творцам его поколения. И все же не пришло еще время, когда это имя встало бы в ряд с именами, известными каждому российскому школьнику.
Вадим Крейг о русско-американских поэтах
Кончу свой обзор материалом Вадима Крейда «К истории русской поэзии Америки», с которого сборник начинается. Вадим Крейд, наряду с Валентиной Синкевич и Сергеем Голлербахом, один из уважаемых и старейших деятелей русской эмиграции в Америке. В течение 10 лет (с 1995 по 2005) был он редактором нью-йоркского Нового Журнала, объединявшего вокруг себя представителей всех волн и течений российского Зарубежья. В своей статье Вадим Крейд дал внушительный обзор развития русской литературы в Америке в ХХ веке — от первых дореволюционных изданий до появления крупных литературных объединений и поэтических сборников после революции и наконец до всплеска в ее развитии, наметившегося после Второй мировой войны. В фокусе внимания исследователя Первая волна русской эмиграции. Впечатляет вывод: «Во второй половине ХХ века в США вышло больше русских поэтических книг, чем в любой другой стране зарубежья». Но и русская эмиграция в США не оскудевала все эти годы. За первой волной, следовала вторая, за ней третья... Хотелось бы, чтобы исследование было продолжено. Бесспорно, Первая волна русской эмиграции изобиловала громкими именами: тут и Владимир Набоков, и Нина Берберова, и Марк Алданов... Но и последующие волны принесли с собой интересных поэтов, новые литературные издания и объединения. Работы по сбору и систематизации материала еще бесконечно много.
Сборник «Поэзия» объединил авторов России и Америки, в его материалах говорится о стихах и судьбах как поэтов Метрополии, так и тех, кто оказался в Зарубежье. Что ж, можно только приветствовать такое объединение, на практике осуществляющее теорию «единого потока» русской литературы.
Добавить комментарий