Нашим соседям, Клинту и Мэри-Элен, не повезло. Мы были в курсе, что они планировали, выйдя на пенсию, перебраться ближе к горам, и давно, в выгодный момент, приобрели 20 акров на еще не застроенной никем территории. И всё-таки, когда появился стенд с объявлением их дома к продаже, для нас это оказалось неожиданностью. За двенадцать лет существования рядом именно Клинт и Мэри-Элен стали для нас самыми симпатичными из всего окружения, разумеется, как здесь принято, вежливого, улыбчивого, но с ними у нас возникла еще и взаимная симпатия.
Сблизились мы, выгуливая собак. Наш миттельшнауцер Микки, по натуре довольно-таки привередливый, к общению с себе подобными не расположенный, поддался всё же на мирный, дружелюбный нрав их Тоби, золотистого ретривера, и нам удавалось вести беседы в парках, прилегающих к нашим домам, не заглушаемые обычно яростным Миккиным лаем.
Клинт, инженер-электрик на военно-воздушной базе, Мэри-Элен, школьная учительница в младших классах, на участке, помимо цветов, выращивали еще и помидоры, кабачки, по осени одаривая нас урожаем со своего огорода, что мне казалось странным: зачем при обилии выбора овощей-фруктов в супермаркетах возиться на грядках? Так же дивило их подношение изготовленного Мэри-Элен собственноручно печенья в Рождественские праздники, на пластиковой тарелочке, затянутой полиэтиленовой пленкой, в форме елочек, дед морозов, звезд, крашеных в ядовито-зеленый и ярко-красный цвет, и абсолютно несъедобных. Но традиция такая укоренилась, мы ответно вручали им коробки с шоколадом. Но в гости ни мы их, ни они нас не звали. Тут мы подчинялись общепринятому — дозируя степень сближения и излишней инициативы не проявляя. Я уже привыкла наблюдать, как хозяин дома, стоя на крыльце, беседует, иной раз подолгу, с соседом, но войти вовнутрь не предлагает, что воспринимается нормально. А вот нарушение установленной дистанции настораживает.
К тому же, как и у Клинта с Мэри-Элен с их огородом, и у нас имелись свои причуды, обнаруживаемые не снаружи. Американские дома — просторные, удобные, внешне мало отличимы: в каждом околотке соблюдается единый стиль построек, и любые отклонения, вплоть до покраски дома, утверждаются архитектурным комитетом. А изнутри...
Обилие картин, старинных гравюр на стенах, всевозможной экзотики, привозимой из наших странствий по миру, этаж, отведенный под библиотеку, — не следовало широко демонстрировать не только соседям-американцам, но и эмигрантам-соотечественникам. Жизнь на родине, четырнадцать лет, проведенных в Европе, в Швейцарии, где муж работал в Международном Красном Кресте, наложили отпечаток на наш семейный быт, вкусы, пристрастия, и мы сознавали, что такая нестандартность может вызвать и отторжение, как всё непривычное большинству.
В отличие от европейцев, бережно относящихся к реликвиям прошлого, американцы, часто переезжая, избавляются решительно от бремени с их точки зрения ненужного. Посещая здешние гараж-сейлы, где среди мусора иной раз мелькали антикварные вещицы, я осведомлялась у владельцев, почему они расстаются, скажем, с хрустальным, тяжелым, с морозным рисунком, блюдом, определив на глаз, что ему уж никак не меньше ста лет. Услышав, что оно унаследовано от прабабушки, удивлялась еще больше. Но навязывать свои понятия не имело, конечно, смысла. В США, чем дольше здесь находишься, открывается столько важного, ценного, чем на родине всех нас обделяли, что на мелочах не стоит сосредотачиваться.
В менталитет американцев заложено уважение к личности, к прайвеси, то есть частному существованию каждого, не дозволяя стороннего вторжения. Но однажды Клинт, в нарушение таких установок, позвонил по мобильному телефону моему мужу на Гавайи, где мы проводили отпуск с дочкой, сообщив, что обеспокоен скоплением газет на площадке перед нашим гаражом: всё ли у нас, мол, в порядке? Муж действительно забыл отказаться на время нашего отсутствия от доставки газет, и мы были смущены, не догадавшись, что следовало бы предупредить Клинта об отъезде. С тех пор оставляли ему, на всякий случай, и ключи от дома, и код охранной системы. В надежности его и Мэри-Элен не сомневались.
Огорчились, конечно, узнав, что такие милые соседи уезжают, сопереживая вместе с тем, что дом их продается в плохой для экономики США ситуации, когда цены на недвижимость упали. К тому же, как назло, совсем некстати, в школе, слитой с детсадом, городские власти затеяли переоборудование игровой площадки, стоянки, нагнав бульдозеры, всё переворошив и испоганив вид как раз супротив окон дома Клинта и Мэри-Элен. А на рекламном щите риэлторами как приманка указывался именно изумляющий, распахнутый на горы, обзор.
Клинт делился с моим мужем такими непредвиденными неприятностями, из-за которых изначальную стоимость дома пришлось два раза снижать. К тому же их поджимали сроки, надо было переселяться в уже отстроенный дом в горах, а выплачивать два моргиджа одновременно они не могут.
Выходит, дом, предназначенный к продаже, они еще не выплатили? А ведь жили там уж как минимум лет на пять больше, чем мы в своем. Коренные американцы, не пришлые недавно, как мы, оба работая, бездетные, никуда за пределы штата не выезжая, то есть отнюдь не роскошествуя, дом выплачивать медлили, тогда как мы, эмигранты, при первой возможности — сразу.
Не иметь долгов — заповедь, в которой нас воспитали, приучив в СССР, что государство голодными, бездомными не оставит, но уж за излишки, коли заслуг особых в служении власти не имеешь, изволь изворачиваться, как сумеешь, сам.
В Москве в середине семидесятых нам удалось встрять в кооператив у парка Сокольники типовой блочной застройки, куда мы попали благодаря поддержке министра здравоохранения Петровского, у которого мой муж сподобился быть личным переводчиком-синхронистом в его зарубежных поездках. Петровский подписал письмо, и только поэтому нас приняли в члены этого ЖСК, где, как после выяснилось, все были такие же, как и мы, блатные. Ежемесячно выплачивали ссуду за квартиру, просрочить было никак нельзя, как нельзя и задолжать зарплату няне нашей годовалой тогда дочери.
Но три, поначалу нас осчастливившие комнаты, следовало еще и обставить, а при тотальном советском дефиците необходимые предметы обихода превращались в недостижимую мечту. На неказистый кухонный гарнитур муж записался по месту своей службы, на тахту я в газете, где работала, но при толпах желающих мечта могла, пожалуй, осуществиться, когда дочка наша станет студенткой, невестой, и у нас уже появятся внуки.
Мы стали шастать по комиссионкам, но там, среди рухляди, тоже не брезжило ничего. И вот однажды я узрела чудо, буквально остолбенев. Овальный стол красного дерева, с пламенем, как после мне знатоки разъяснили, с массивной столешницей, державшейся на львиных лапах — всплыл, показалось, из такого далёкого прошлого, к которому ни я с мужем, ни наши родители, ни деды с бабками не имели ну никого отношения. Завороженная, пробормотала: берем! Муж, решивший, что я, видимо, рехнулась, вкрадчиво посоветовал взглянуть на табличку с ценой. Берем, повторила я твердо, у меня есть аванс за книжку по договору. Муж: а если не издадут? Ответ профессионала-литератора: авансы не возвращают!
Короче, великолепное изделие водрузилось в нашу практически пустую квартиру — и жизнь пошла под откос.
Занятые поиском подходящих к такому великолепию стульев, натыкались на зеркало в резной раме, и под тот же мой лихой вскрик — берем — присовокуплялся очередной антикварный соблазн. Стулья по-прежнему отсутствовали, зато я обзаводилась знакомствами со старушками из коммуналок в арбатских переулках, при расставании с серебряными ложками с монограммами подчивавшими меня ностальгическими воспоминаниями о том, что было и сплыло. Ни ложки-вилки, ни прочее в том же роде, отнюдь нами не планировались, но обнаруженный у меня вдруг азарт коллекционера удержу уже не поддавался. Кстати, спустя много-много лет, когда наша живущая в Лондоне дочка вышла замуж, в качестве так сказать приданого я вручила ей эту свою добычу, которую она недоверчиво восприняла. В посудомоечную машину это можно, ведь что-то и позолоченное? Можно, сказала, нечего, незачем беречь, жить — главное. Поздно, но обучилась.
Антикварные мои страсти ощутимо дырявили семейный бюджет, но я стойко удерживалась от соблазнов модных обновок, дивя подружек. И кресло, пусть требующее реставрации, меня влекло сильнее, чем сапоги на шпильках — как я себя утешала, неудобные, бесполезные и в слякоть московскую, и в гололедицу.
Правда, допущение в нашу квартиру несоответствующей всему прочему роскоши оказало влияние и на нечто подспудное, прежде дремавшее. Вдруг обнаружилось уродство нашей убого-безликой шестнадцатиэтажной башни, с заслеженным подъездом, лифтом, исцарапанным лаконичными надписями в три буквы, и где дойдя по общему коридору, крытому буро-коричневым линолеумом до двери в нашу квартиру, каждый раз удивляло, что за порогом нас встречают бюро с поставцом пушкинского времени, красавец-стол, стулья корытцами эпохи императора Павла, и этот резкий контраст в обустройстве нашего гнезда с подступающими к нему так близко реалиями совершенно иного знака не столько радовал, сколько ранил...
В смутные девяностые барьер, отделяющий нашу домашнюю декорацию от происходящего снаружи, и прежде хрупкий, стал восприниматься вовсе иллюзорным. Поставленная при входе в подъезд металлическая решетка регулярно кем-то корёжилась, кодовый замок выходил из строя, бомжи вальяжно располагались и на чердаке, и на лестничных клетках, так что, выходя их лифта на своём этаже, следовало осмотреться. Никто не был гарантирован от столкновения лоб в лоб с фигурой в опорках, почти театральных по неправдоподобности обносках, будто ожили, воскресли персонажи классика соцреализма Максима Горького из его знаменитой пьесы "На дне".
Подобные неожиданности подстерегали всюду. Дочку мы провожали, встречали из школы, находясь в постоянной, изматывающей за неё тревоге. Когда её приглашали на вечеринки даже с проверенными друзьями-сверстниками, мы с мужем туда её доставляли и ждали, сомлев в машине. Ей, понятно, подобная бдительность не нравилась, нам тоже. Но та страна, та Москва, где мы выросли, не имела уже ничего общего с теми переменами, что обрушились на оторопевших под их шквалом обывателей, под тем же лозунгом якобы свободы.
Когда вызрело в нашей семье решение уехать, всё бросив, и дачу в Переделкино, и там, на погосте родительские могилы, какая уж мебель, какой тут к черту антиквариат, к вывозу к тому же не допускаемый. А вот наша дочка-подросток огорчилась разлукой со ставшей уже привычной антикварной обстановкой: мама, сказала, разве тебе не жаль расставаться с тем, что у нас больше не будет нигде, никогда? С жесткостью, для себя самой неожиданной, ответила: у нас куда более важного никогда, нигде не будет. Произнесла и похолодела, внезапно осознав: эмиграция ведь прыжок в пропасть, а мы разве риск просчитали? Нет. Уезжали в никуда, не потому что там хорошо, а от того, что здесь плохо.
При отъезде мне пришлось, торгуясь как отпетый барышник, сбывать, нашу, как выяснилось, музейной ценности, мебель. Без тени трепета, рвать — так рвать. Я нуждалась в денежной сумме, чтобы доставить за океан библиотеку, с раритетами, облагаемыми пошлинами, и картины, проходящие перед таможней специальную при министерстве культуры комиссию, выстаивая долгие очереди. В общении там с людьми, у которых не допускали к вывозу словари, учебники, им надобные в эмиграции профессионально, измученными бюрократической волокитой, утвердилась уже бесповоротно: да, из такой страны надо уезжать.
Но мы тогда еще не догадывались, что окажется для нашей семьи самым тяжким испытанием: разлука с дочерью. Её мы выпихнули раньше, чем сами уехали. В Нью-Йорк, учиться во Французском Лицее, точнее, заканчивать там последние классы. Ей, с пяти лет увезенной в Женеву, легче, нам представлялось, будет вживаться в абсолютно новую действительность, изъясняясь поначалу хотя бы на родном, можно сказать, французском языке. Правда, жила она в английской семье, подысканной американцем Тедом Аммоном, с которым нас свел случай или судьба. Тед в Нью-Йорке являлся её официальным опекуном, которому по правилам, строго, жестко в Лицее соблюдаемым, вменялось посещать родительские собрания, беседовать с педагогами, подробно, детально, а ведомости об успеваемости дочери он регулярно отправлял нам.
Про Теда я уже писала, не хочется повторяться. Но если вкратце, его финансовые возможности, о которых он не распространялся, обнаружились лишь тогда, когда он предложил нам при посещении дочери в Нью-Йорке остановиться в его особняке в четыре этажа, между Пятой и Мэдисон, в проулке, выходящем к Сентрал-парку.
С таким уровнем богатства нам прежде соприкасаться не приходилось. Всё выдерживалось в ультрасовременном стиле, подчеркнуто простом, аскетичном, но за этой простотой маячили суммы со многими нулями, что на мой взгляд уюту дома нисколько не способствовало.
На выходные Тед увозил нашу дочь вместе со своими детьми-близнецами в их загородное поместье в Ист-Хэмптоне, где нам тоже пришлось побывать. Рядом находилась вилла знаменитого Спилберга, прочие соседи тоже принадлежали к элитарным верхам. И вот там я всей шкурой ощутила опасность: у меня отнимают, похищают ребенка, приучая к заоблачному, куда нам, эмигрантам, не встрять никогда.
Отъезжая в аэропорт в лимузине, опять же предоставленном Тедом, навзрыд рыдала, подпихиваемая мужем, недовольным моей столь откровенной потерей самообладания, пока вдруг ко мне не рванулась с воплем, тоже рыдая, дочь.
Точно ударом внезапным по голове, меня одновременно и ослепило, и отрезвило, удержав, можно сказать, на краю бездны, беды. Ведь чем я была поглощена с момента рождения у нас ребенка, в одержимости материнским, инстинктивным эгоизмом: чтобы она была здорова, сыта, одета-обута, защищена от всего, что могло подсказать моё воспаленное воображение, но главное-то упускалось, что предстояло срочно наверстывать.
Чтобы сохранить нашу с ней близость на расстоянии требовались другие усилия, другие затраты, чем если бы мы находились рядом. Каждое наше общение, каждая встреча нуждались в особой содержательности, концентрации, реализуемых немедленно, не дожидаясь, когда случится более удобная ситуация, более располагающий к откровениям момент.
Если до того я писала рассказы, повести, книги, полагая самым важным подтверждение своей профессиональной формы, то теперь всё, с такими моими усилиями связанное, отошло на второй план, а самым главным стали письма к дочери. По факсу, потом по электронной почте, и я, невосприимчивая ни к каким техническим новшествам, возносила молитвы признательности к создателям интернета. В постоянном обмене имейлами с дочерью возникала не только иллюзия, а ясное осознание, что и мы ежедневно присутствуем в её жизни, и она в нашей.
Не думаю, что это лишь моё исключительное свойство — перестраивать полностью свои ориентиры, свою, ну скажем, ценностную шкалу, сразу, решительно, ни на что в прошлом не оглядываясь.
Муж нашел в США работу по специальности, но к такому везению, равному чуду, я отнеслась с обидным ему, возможно, равнодушием. Но почему-то не сомневалась: найдет. Не сомневалась и что у нас здесь будет свой дом. Хотя по приезде мы въехали в съемную односпальную квартирку, и моя подруга Женя, соседка по парте все школьные годы, нам это пристанище подыскав, робко спросила: убого, да? Нет, ответила, замечательно, прекрасно. Она с недоверием глянула на меня. Но я вовсе не притворялась. Переделкинские столетние мачтовые ели на отцовском участке исчезли, будто их смыло тайфуном. А мы, как спасенные после кораблекрушения, о том, что нас ждет, не задумывались: уцелели — повезло.
Как очередная, возникла задача, чтобы дочь в наш колорадский дом приезжала с той же тягой, как я когда-то в родительскую дачу. Здесь ей сразу же был отведен свой, только ей принадлежащий этаж. Кроме того при оформлении покупки недвижимости мы с мужем подписали документально заверенные бумаги, что она является совладелицей дома, в равных долях принадлежащего нам троим. Ведь в Переделкино, где я выросла, она тоже в детстве бывала, общалась с овдовевшим дедом, и у неё проросли там корни, нами обрубленные. Мы с мужем старались воссоздать утраченное хотя бы приближенно. Однажды она мне сказала: будь наша родина нормальной, цивилизованной страной, мы бы, конечно, оттуда не уехали, не жили бы теперь друг от друга вдалеке, но при всех трудностях, это было правильно решение. Тогда я убедилась: дочь — взрослый, зрелый человек.
Хотя в её спальне здесь, в Колорадо, сбережено мироустройство её детства, с рисунками, игрушками, коллекцией штрумфов, смешных, похожих на гномов сказочных персонажей, что она собирала ребенком еще в Женеве. Этих штрумфов, вместе со сделанным для них специально по заказу шкафом, я перевезла из квартиры в Сокольниках через океан. Отнюдь не блажь. Вспоминаю, как моя мама, возвращаясь с приёмов в Кремле, в посольствах, приносила мне, так сказать, уворованный на тех пиршествах апельсин, обернутый салфеткой. И я принимала этот гостинец с ликованием, не потому что апельсин мною воспринимался редкостью, а от заряда материнской любви, не испытав который сполна люди в любом возрасте остаются обделенными навсегда.
Надо признать, что мы, эмигранты, что-то в американском менталитете не понимаем и вряд ли поймем. Например, когда Тоби, собака наших соседей Клинта и Мэри-Элен, состарился, занемог, мы предложили им нашего ветеринара, доктора Хааса, продлившего жизнь нашему Микки, дотянувшему до четырнадцати лет, Но Клинт сказал: у Тоби нет страховки, обращаться теперь к ветеринару, когда он стар, болеет, разорение. Ну, значит, советы наши не нужны. Тоби умер, и я, потеряв Микки, понимала, почему Клинта с Мэри-Элен в парках мы уже не встречаем. Я тоже, пока мы не взяли щеночка скотч-терьера, названного Ваней, утратила потребность в прогулках. У меня будто отсохла рука, ненужная, если не держит поводок. И, конечно, двухмесячному Ване сразу оплатили страховку, понимая, что, если бы он захворал, отдали бы всё, чтобы его спасти.
А спустя год, как Клинт и Мэри-Элен переехали, мы получили приглашение к ним на новоселье. Часа полтора на юг, в противоположную сторону от знаменитых колорадских лыжных курортов, Вэйла, Брэкинриджа, Аспена, утопающих в лесах. Тут горы были другие, лысые, и громадина их дома всплыла в ином пейзаже, нам незнакомом.
К дому вела дорога, покрытая щебнем, неасфальтированная, относящаяся к территории владельцев, а значит, её обустройство, содержание шло из их кармана. Ясно, что дорого. И ни газона, ни деревца, ни кустика — голо. Садоводческо-огородническое их увлечение что ли умерло? Но мы представляли, что на стольких акрах встретим если не табун лошадей, то уж собак непременно. А никакой живности, даже кошки.
Кроме нас из гостей пригласили еще три пары соседей по околотку, но никто из них даже бутылки вина не принёс. А я-то старалась, выбирая подарки, подходящие к случаю. Наши подсвечники, вазу торжественно водрузили на стол с гигантской столешницей, человек на тридцать. И тут я заметила, что кроме добротных мебельных гарнитуров, по образцам из глянцевых каталогов, нет ни одной детали, выказывающей индивидуальность хозяев. Их дом напоминал пятизвездочный отель, с мраморными ванными, узорчатым паркетом, и то, что гости при входе разулись, воспринялось хозяевами с одобрением.
Радушное оживление Мэри-Элен контрастировало с напряженной скованностью Клинта. Казалось, он чем-то удручен. Дошло вдруг, что вижу его впервые без обычной бейсболки, тёмных очков, и без такого прикрытия обнаружились плешиватость, чахлая бледность, возрастная хилость, при небрежении спортом неминуемая. А ведь прекрасно оборудованных спортзалов только в нашей округе десятки. Неужели действительно экономили буквально на всем, и на собственном здоровье тоже? И ради чего, чтобы на пороге старости оказаться совершенно одним в замке-крепости, на отшибе, в безлюдье?
Дом стоял над обрывом, и хотя вид из огромных окон открывался дивный, манящий, спуститься вниз не предоставлялось возможным. Так зачем тогда эти акры, недоступные даже козам. Акры, исключающие прогулки? Мираж. И зачем такое количество комнат бездетной, пожилой паре? Ради кого всё это, тоже мираж?
Гостям обещалось барбекю, традиционное американское угощение, у нас соблазна не вызывающее. Но мы бы стерпели, если бы не атмосфера, гнетущая, исходящая то ли от мертвенности пейзажа, то ли не знаю уж от чего, от кого.
Сославшись, в виде оправдания на Ваню, якобы ожидающего прогулки, мы распрощались, хотя Ваня был ни при чем. Валялся наверняка безмятежно на нашей кровати, диванах, предаваясь своим собачьим грёзам, в полной уверенности, что под нашей защитой ему не грозит ничего.
Только отъехав, муж спросил, как я этот визит расцениваю. Честно: я бы здесь жить не хотела. Он: я тоже. И добавил: "Клинт сказал, что должен продолжать работать, хотя бы на полставки, пенсии не хватает, чтобы покрыть расходы, им не предвиденные. А на службу приходиться ездить не двадцать минут, как раньше, а два часа". Выходит, мечта, столь долго вынашиваемая, сбывшись, обернулась миражом? И вправду, прежде, они с Мэри-Элен казались благополучней, полноценней, чем нынче, замахнувшись на роскошь, многоакровые угодья, не совпадающие с их предшествующим опытом, статусом, социальной принадлежностью, и при обладании которыми не только не возникло ожидаемое блаженство, а, наоборот, состояние зависимости, гнета, бремени, что можно, следовало бы избежать, не поддаваясь миражу.
Вдруг вспомнился обильный снегопад, здесь в Колорадо и в марте нередкий, с сугробами, навалившимися в рост человека, и как мой муж вместе с Клинтом расчищали лопатами площадку, чтобы вывести Тоби и Микки справить их собачью нужду. Солнце сияло, собаки виляли хвостами, благодарные за наше людское их понимание, и вот это было счастье, то счастье, что остается навсегда в подкорке, ради которого и есть смысл жить.
Свернув в наш околоток, завидев крышу своего дома, сосны, ели, посаженные мужем, взглянули друг на друга и улыбнулись. Вот это подлинное, не мираж. Еще и потому, что, выстрадано, оплачено по соответствующей цене.
Добавить комментарий