Шорох и шелест толпы поднимается к сводам.
Сознание дремлет.
Перед алтарем стоят три священника. Один держит подушку: на ней лежит стеклянное кольцо – покрытая золотою сеткою прозрачная трубка. Наклонившийся к ней увидит тонкие засохщие стебли. Терновый Венец, – То, что осталось.
Через неф, заполненный неподвижно сидящими, движется цепочка людей, проходит через живой коридор – мужчин в бежевых туниках. У правого плеча вышит большой красный крест, окруженный четырьмя маленькими. Он называется иерусалимский.
Эти люди – потомки рыцарей ордена Святого Гроба, крестоносцев тринадцатого века. Люди с родословной длиною в историю самого собора Нотр-Дам.
Очередь медленно течет посередине сидящих, разрезая неф на две половины. А по боковым галереям – по внутреннему периметру – вокруг нефа движется масса посетителей светских, туристов. Толпа вдавливается в двери южного портала, огибает неф и хоры и возвращается к западному фасаду. Она образ проходящего мира. Посередине – остановившиеся. Сидящие. Может быть, созерцающие. Ждущие, как я.
Я сижу в первом ряду. Меня не смутили полоски бумаги с надписями "для августинцев". Перед вечерней службой в шесть с половиной меня попросят уйти: эти места предназначены семинаристам, а пока стулья свободны, вернее, заполнены простыми людьми. Пришедшими посидеть. Другие четыре ряда привилегированных стульев с другими картонками: "для рыцарей Святого Гроба". И на них сидят самозванцы.
Вопрос о подлинности тернового венца в стеклянной трубке меня не волнует. Подушку сейчас держит лысоватый священник; к нему подходят люди и делают жесты почитания и поклонения: преклоняют колено, целуют трубку, прикасаются лбом. Вероятно, многие – да почти все – думают, что это те самые колючие ветки, которые солдаты сплели в венок и надели Ему на голову. Это икона: превращенный в предмет рассказ о событии.
Он уж оброс историей собственной, многотомной: как нашли его, как везли из святой земли, спасая от тьмы опасностей. Наконец, начинаются сопроводительные документы 13 столетия, переписанные позднее, куски пергамента, палимпсесты. Вот он уже и во Франции: Людовик Святой (Девятый) выдал взаймы Венеции крупную сумму на ремонт укреплений, и город прислал в залог сей Венец, захваченный во время крестового похода 1204 года, в Константинополе, куда крестоносцы почему-то ворвались и – ограбили православных братьев по вере. Из-за их невыносимых ошибок в символе веры, возможно.
Венеция не выкупила Венец, и он остался во Франции.
Добавлю к истории: я застал еще время – в конце 20 века, когда на Страстную пятницу в парижский собор привозили из Милана части Древа Креста и Гвоздь. Однажды сей древний обычай прекратился без объяснения.
Хорошо мне сидеть, не чувствуя ни в себе, ни вокруг напряжения мира. Полная остановка. Течет людской поток и нас, сидящих, омывает любопытством туристов, шепотом, гулом.
Священник устал подушку держать, рыцари очередь останавливают; его сменяет другой, еще более старый, и снова движутся люди. Отходят от святыни с разными лицами: серьезные или с недоуменной улыбкой, женщина удаляется, сияя, подросток – с миною "а мне все равно". Вдруг заминка: рыцари подхватили под руки женщину лет сорока, она в слезах, и ноги у нее подкосились. Ее ведут и сажают на ближний рыцарский стул, она задыхается от подступивших к горлу рыданий. И долго сидит, сморкаясь в платочек, не отвечая на предложения сидящих рядом женщин помочь чем-нибудь.
Женщина поклонилась реликвии и девочку подняла, чтобы и та прикоснулась, – целуй, целуй! Оглядываясь, отходила и оказалась рядом со мной. Выдвинулся из нефа мужчина, худощавый, смущенный. Они заговорили по-русски.
– Иди, иди, – убеждала она, – Наташку возьми, тебя пропустят, иди! – Видно было, что она руководит духовной жизнью в семье. Муж робел, колебался: на девочке яркая розовая курточка, во второй раз с ней подходить – не слишком ли заметно, вдруг закричат, как в России: куда лезешь? ты не стоял! Я о чувствах его догадался, когда он курточку с девочки начал снимать, а она не хотела – сквозняк.
Он пошел с ребенком вне очереди, и никто его не прогнал, и рыцарь не закричал, напротив, посторонился и пропустил. Муж лоб приложил к святыне, как делают в России с иконой, и девочка во второй раз прикоснулась. Потом они вернулись к жене: она сияла, довольная, счастливая! Как же, вся семья освятилась, теперь им всё нипочем, и сам черт им не страшен.
И тут выехал из бокового прохода инвалид на электрическом кресле. Неторопливо. Его пропустили, и он к венцу подъезжал так, чтоб кресло пришлось боком, – с боков к нему удобнее поднести подушку с реликвией. Инвалид смотрел на нее дольше, чем было б прилично в виду многолюдства, и рукою коснулся, словно она была не живая, а инструмент. Медленно он отъезжал и направился в мой уголок, к стульям августинцев-семинаристов. Рыцарь обратился к нему:
– Если вы хотите остаться на вечернюю службу, тогда вам лучше бы... – Но калека не отвечал, и рыцарь сказал:
– Ну, хорошо, оставайтесь тут.
Инвалид перемещался на кресле, словно выбирая поудобнее место, и, наконец, оказался рядом со мной. И более не двигался. Так мы сидели: я, а он рядом, закрыв креслом доступ к соседнему стулу. Он иногда шевелился и словно пытался что-то сказать, – частицы гласных долетали до моего слуха, но в слоги не складывались, и я не догадывался. Он смотрел на меня – я отвечал ему взглядом, и тогда он глаза отводил. Движения его были правильными, но поразительно медленными, с остановками в пространстве: он долго подносил руку ко лбу и затем вел ее вниз вдоль груди. Я понял, что он хочет перекреститься, когда он стал поднимать руку к плечу и затем продолжил движение ко второму, но достать до него он не смог.
Инвалид меня завораживал. Мы глазами встречались и смотрели долгие секунды. Он вдруг произносил отдельные звуки, и я думал, не спросить ли его о чем-нибудь, на что он мог бы ответить да или нет, и не знал, о чем. Лицо его казалось немного... искусственным: плоским, с кожей поразительно гладкой, и я подумал о перенесенной – пластической? – операции. Блеск его глаз был ярок в полумраке собора. На нас сверху лился цветной приглушенный свет витражей северной розы.
Своим присутствием он дарил мне... как бы сказать... родственность. Я подумал еще, что он как бы передает мне привет от Марии – дочери-инвалида, пленницы собственной немощи, а еще более – человеческой глупости и жадности, двух сестриц неразрывных.
Мы так и сидели около часа. Он опять зашевелился, и из частиц звуков мой слух составил целую фразу, и я спросил:
– Вы хотите узнать, который час?
Он медленно наклонил голову, подтверждая. Я сказал, что половина шестого. Он долгим усилием положил руку на рычажок управления креслом и поехал в боковой проход. Туда скоро отправлялся и я, потому что предназначенные рыцарям и семинаристам стулья уже начали очищать служители, одетые в строгие кители с эмблемой собора. Слова огорчения говорились, но ссылка на полоски бумаги с надписью réservé действовала безотказно.
Рыцари прекратили доступ в центральный проход, делящий неф. Очередь к реликвии иссякла. Венец унесли. Миссия рыцарей закончилась, они неспешно рассаживались на отведенном им участке, собираясь в компактный квадрат одинаково одетых пожилых мужчин. Двое юношей среди них носили туники черного цвета, – вероятно, кандидаты, послушники, подумалось мне. Пришли две вдовы – кто же еще – в черных кружевных шалях с четками в руках.
Наш участок августинцев тоже заполнился приглашенными. Попросили уйти всех иных. Я ждал спокойно, готовый очистить место по первому слову: «Господин, извините, но...»
Но никто не подходил ко мне с вопросом, кто вы, собственно, такой. Служители не обращали никакого внимания. Моя непричастность к собравшимся рядом людям становилась все более явной, – они обменивались приветствиями, замечаниями. Они были свои. Я – посторонний. Чувство причастности иного рода росло во мне, так давно не приходившее, почти позабытое, – отделенность от остальных людей, теперь мне отчетливо видимая, – таинственная черта, за которую никому нельзя переступить и что-то взять у меня, – в данном случае, место и стул. Тот инвалид обозначил эту особенность. Но кто его видел, кроме меня?
Из последнего ряда прогоняли женщину – Франсуазу, я узнал старушку, когда-то секретаршу постоянного секретаря Французской Академии. Мы еще проводили экскурсии по собору... Теперь ее попросили освободить место, она ворчала, поднимаясь и начиная движение прочь.
– Франсуаза! – позвал я. Она оглянулась, узнала, на мой приглашающий жест помотала в ответ головой и исчезла. Не только отобрать не могли у меня это место, – никто и не пытался, – но и уступить его я не мог.
Холодок в спине подтвердил, что дело не просто, что надеяться на случайность нельзя: решение принято Силами, и оно не отменится. Еще одну попытку я сделал, ощущая неудобство от самозванства, – уступить место женщине, изгоняемой из среды рыцарей. Она отклонила мое предложение испуганно и растворилась в толпе. Я почувствовал, что более отказываться нельзя. Да просто опасно.
Все тихо сидели. За престолом горел большой семисвечник. В половине седьмого послышались отдаленные глухие, а потом все более громкие и раскатистые удары больших барабанов. В полной тишине из южной галереи хоров показались свечи на высоких тростях, их несли одетые в белое прислужники. За ними парами шли и шли священники. Шествие замыкал, немного шаркая, старенький архиепископ Вен-Труа.
Paris 2014 Vendredi Saint